– Берите оливье. Вот селедка под шубой.
– От одного слова шуба сейчас…
Смех в комнате. Звучит Окуджава.
– Я настаиваю, чтобы все закусывали.
Получается только запивать.
– Серый, я тебя запишу на карате. Не сегодня, естественно.
Один из гостей тянется за водкой, чтобы произнести тост. Видно, что бок его рубашки влажен.
Он встает, чтобы налить сидящим на противоположной стороне стола. Тут обнаруживается, что у него мокрая спина.
Когда выпрямляется, чтобы говорить, всем становится ясно, что влажен у него и живот. Сидел бы, не кукарекал – никто бы ничего не заметил.
– Держите голову Серого над ванной. Вообще, кто-то должен сидеть рядом и держать его голову, а то он захлебнется блевотиной.
– Называется аспирацией рвотных масс .
– Вот ты и держи, если такой умный.
– Я умный?
– Нет, не ты. Я пошутил.
Начинается вялая драка. Все бросаются дерущихся разнимать. Они не сопротивляются.
Платоша становится всё непонятнее. Попросил нас с Гейгером описать – ни больше ни меньше – смерть Зарецкого. Я начала возражать, мол, мы этой смерти не видели, как мы можем ее описывать? Платоша в ответ: вы много чего не видели, но ведь как-то всё это описали. Махнул рукой – ладно, не надо, это я так просто предложил. Гейгер мне сделал незаметный знак, и я прикусила язык. Зарецкий – значимая для Платоши личность, с него всё и началось. Недаром он его нарисовал.
Я возразила Платоше, не подумав. Да, если быть честной, я не очень понимаю, зачем вообще нужны наши описания, но раз Платоше это кажется важным – вопрос снимается сам собой. Только бы он выздоровел – каждый день для него что-нибудь бы описывала – демонстрации, парки, свадьбы, убийства.
Сегодня я узнал, что через несколько дней должен лететь в Мюнхен. Узнал случайно, получив экспресс-почтой пакет из мюнхенской больницы. Тут же позвонил организовавшему это дело Гейгеру. Он объяснил, что молчал о моей поездке, потому что раньше времени не хотел волновать ни меня, ни Настю.
Разволновал. Получается, что я полечу один. Гейгер сейчас бьется за свою клинику с министерством здравоохранения и должен ежедневно в ней бывать. Он-то прилетит в Мюнхен, но только на один день, на решающий консилиум. Что касается Насти, то врачи настоятельно рекомендуют ей никуда не ездить. Говорят, может кончиться плохо. Она, вопреки рекомендациям, настроена решительно, но я этого не допущу.
Мне страшно ехать одному. Я не подаю виду, но мне действительно страшно. Однажды меня ребенком привезли в больницу с приступом аппендицита. Меня пугали белые коридоры, пугал запах лекарств, но в настоящее отчаяние меня привело то, что в операционную со мной не пустили родителей. Меня увозили на каталке, а я, вывернувшись, смотрел назад на них – скорбную пару, махавшую мне откуда-то из глубин коридора. Я обливался слезами от своего внезапного одиночества, а еще от бесконечной жалости к ним, потому что их сиротство было, я знал, острее моего. Я не позволял себе реветь в голос, чтобы не усугублять их страдания, но слёзы мои текли так обильно, что озадачивали даже видавших виды сестер.