Щелкачов и другой молодой лагерник тоже постарались присесть так, чтоб и Эйхманису не загораживать вид на воду, и красноармейцев своей близостью к начальству не раздражать.
Время от времени Артём на правах непонятно кого брал со скатерти кусок колбасы, огурец, ломоть хлеба – и передавал кое-что Мите.
Митя делился с товарищем, и они очень медленно, молча жевали.
К алкоголю Артём был устойчив; если его и пьянило что-то – так это восхитительная бредовость самой ситуации.
Ужасно хотелось, чтоб это увидели все. И Артём мысленно перечислял, кто эти все: Афанасьев… Бурцев… Сивцев… казак Лажечников, если он не помер… Мезерницкий… Моисей Соломонович… чеченцы и блатные… Граков, конечно. Кучерава и Крапин… доктор Али! И эта сука Галина тоже…
Почему-то не хотелось, чтобы свидетелями происходящего стали Осип и Борис Лукьянович, – но Артём не стал размышлять на эту тему и просто мысленно удалил названных из числа свидетелей пиршества.
Под вопросом оставался также Василий Петрович, и Артём в своих блаженных размышлениях то сажал его напротив, то убирал прочь.
Пожалуй, впервые за всё время своего срока Артём был по-настоящему счастлив. И это солнце ещё, прямо в глаза. И весь пропах копчёной колбасой – ею он, стараясь не отдавать себе в этом отчёт, не спешил угощать Щелкачова и лакомился сам, млея от натурального наслаждения.
Красноармейцам, кроме всего прочего, тоже, видимо, хотелось колбасы – но не будешь же пред Эйхманисом ходить туда-сюда и побирушничать со скатерти: взяли себе по яичку и рыбине – и будьте довольны, товарищи бойцы.
Сам Эйхманис ел мало, водку закусывал то укропом, то петрушкой – и, щурясь на солнце, говорил:
– Монастырь: 509 трёхаршинных сажен по кругу, высота девять метров, ширина – шесть. Восемь башен. Твердь!.. Монах-зодчий сделал каменные ниши в городской стене и внутри башен: сначала их хотели приспособить под погреба для пороха и снарядов, но раздумали и сделали по-другому. Эти ниши предназначались узникам! Ниша: два аршина в длину и три в ширину. Каменная скамейка – и всё. Спать – полусогнутым! Окошко – три рамы и две решётки. Вечный полумрак. Ещё и цепью к стене… Дарственные манифесты на соловецких сидельцев не распространялись: никаких амнистий!.. Переписка с родными была запрещена! Сроки были такие – “навечно”, “впредь до исправления” и “до кончины живота его никуда и неисходно”. А? Никуда и неисходно!
Эйхманис дожевал петрушку вместе со стебельком и цыкнул зубом.
– А ещё земляные тюрьмы! – негромко и внятно говорил он, обращаясь к Артёму, хотя Артём чувствовал, что Митя Щелкачов, сидящий позади него, тоже слушает изо всех сил. – Знаешь, как они выглядели? Потолок – это пол крыльца. В потолке щель – для подачи еды. Расстригу Ивана Буяновского посадили в 1722 году – Пётр посадил, – а в 1751-м он всё ещё сидел! Под себя ходил тридцать лет! Крысы отъели ухо! Караульщик пожалел, передал Буяновскому палку – отбиваться от крыс, – так караульщика били плетьми!.. Земляная тюрьма, огромная, как тогда писали: “престрашная, вовсе глухая”, – имелась в северо-западном углу под Корожанской башней. Под выходным крыльцом Успенской церкви – Салтыкова тюрьма. Ещё одна яма в земле – в Головленковской башне, у Архангельских ворот. Келарская тюрьма – под келарской службой. Преображенская – под Преображенским собором… Кормили как? Вода, хлеб, изредка щи и квас. Настаивали при этом: “Рыбы не давать никогда!”