— Прорвало, Фёдор Игнатьич. Левый фланг и центр. Эвакуация в гостиный двор. Мне нужно: первое — записка Веберу, срочно, чтобы развернул медицинский пункт в гостином дворе. Второе — записка городовому Скрябину, чтобы открыл ему двери склада городского запаса хлеба и выдал по моему поручению десять пудов. Третье — записка купцу Морозкину: прошу принять участие, нужны люди и подводы. Четвёртое — записка Глафире и Анне в дом, чтобы прислали сюда самовары, посуду, тряпки для перевязок, всё что есть. Пятое — записка моей… в общем, в дом, чтобы Прохор и Дуняша шли в гостиный двор помогать. Записать?
— Записал-с, — сказал Сычёв и тут же сел писать. Перо скрипело — быстро, точно, без помарок. Двенадцать лет канцелярской работы в эту минуту окупились с лихвой.
— А вы, Павел Андреевич?
— Я — в гостиный двор. Управлять.
— Вы… вам бы переодеться, Павел Андреевич-с. На вас — лица нет.
Я посмотрел на себя. Сюртук — мокрый, в грязи, в каком-то мусоре. Сапоги — полные воды. Лицо — я видел в стеклянной дверце шкафа — обмётано, серое, как у покойника.
— Потом, — сказал я. — Сейчас — некогда.
Сычёв кивнул. Записки — пять штук — он закончил за восемь минут. Сложил, передал писарям. Те — разнесли. Я вышел.
К вечеру в гостином дворе было двести человек.
Гостиный двор — длинное крытое здание с сорока лавками, из которых восемь стояли пустыми, и эти восемь Потап с Сапожниковыми мужиками открыли (двери не выбивали — у Сычёва нашлись запасные ключи в управе, потому что эти лавки принадлежали городу, который сдавал их в аренду). Восемь пустых лавок — это восемь больших комнат с земляным полом и низкими сводами. Туда — стелили сено. Туда — заводили людей.
Двести человек. Бабы — в платках, со свёртками, с детьми на руках. Старухи — некоторые, как мне сказали, дотащенные сапожниковскими на руках, потому что сами ходить не могли. Мужики — те, кто не остались сторожить дома (а многие остались, несмотря на запреты). Дети — испуганные, мокрые, замёрзшие, с большими глазами. Один мальчишка — лет пяти — стоял у двери и не плакал, и не двигался, и смотрел в одну точку, и кто-то из женщин поднял его на руки, и он не отозвался.
Запах — мокрая одежда, пот, страх. Это особый запах, который я знал ещё по Нижнеярску, по эвакуациям при пожарах: запах внезапной беды, запах людей, которые час назад жили обычной жизнью, а теперь сидят на сене в чужом помещении и не знают, что будет.
Вебер был там. Карл Иванович, в сером сюртуке (теперь вдвойне сером — от дорожной пыли), с кожаным саквояжем, в котором он привёз бинты, корпию, склянки с настойками и склянку с карболкой. Развернул медпункт в одной из лавок — той, что у входа. Поставил два стола (где взял — не знаю, нашёл). Молодцов и Харитонов — оба фельдшера — приехали с ним, привезли ещё бинтов из больницы. Уже принимали первых: бабу с порезанной рукой (резалась на стекле, когда вытаскивали детей), старика с ушибом ноги, ребёнка — у которого Вебер прослушивал лёгкие, и лицо у Вебера при этом было то серьёзное, точное лицо, которое я видел у него в больнице. Воспаление, я понял. Ребёнок, который промок насквозь и теперь начинал температурить.