Адъютант Кутузова. Том 2 Анджей Б., Виктор Жуков Моё место рядом с Кутузовым — в гуще сражений, дипломатических интриг и придворных игр. Обладая знаниями XXI-го века, я могу переписать историю России, укрепить армию и промышленность, ускорить прогресс на десятилетия. Но для этого придётся рискнуть всем — от собственной новой жизни до хрупкого будущего, которое я сам собираюсь построить. Вперёд! В вихрь исторических баталий, морских экспедиций, шпионских операций и столкновений с лучшими умами и полководцами эпохи. Это моё второе рождение… и мой шанс сделать Россию непобедимой. ==================== Глава 1 Данное произведение не является точной реконструкцией исторических событий, нравов и быта. Вам будет легче (а может даже интереснее) считать, что все персонажи в книге вымышлены, а любые совпадения случайны. Основной текст — Виктор Жуков. Идея, оформление, поддержка — Анджей Б. Император Александр Павлович все еще избегал глядеть Кутузову в лицо. Отводил взгляд, словно опасался. Чего именно, думал я, наблюдая издалека на приемах, когда стоял в кругу других офицеров. Укора боялся? Презрения? Или просто не хотел видеть в этом слепом, прожженном опытом глазе отголосок того, чего сам так старательно избегал: собственной вины? Михаил Илларионович чувствовал: молодой император сторонился его не просто из-за различий во взглядах. За холодной вежливостью Александра таилось недоверие, как если бы отставной генерал был свидетелем чудака, убравшего с дороги собственного отца. А так оно, по сути, и было. Слухи слухами, но молчаливое согласие наследника в заговоре против отца было очевидным. Каждый из нас молчал, хотя в душе знал правду. Тем более я, опираясь на исторические факты, засевшие у меня в голове еще со школьной скамьи. Александр виноват в убийстве отца — и точка! — Император не любит меня, — произнес однажды вечером мой хозяин, массируя уставшие ноги. — Я — калиф на час. Он мстителен. Не может простить мне ни солдатских стрижек, ни круглых шляп, ни устранение буклей в войсках. А главное — того, что я все еще жив и рядом. — Ты преувеличиваешь, Миша, — улыбнулась за столом Екатерина Ильинична. — Он воспитанный, милый человек. Просто молод, да и вокруг него теперь одни немцы и либералы. — Он византиец, Катенька, — возразил Кутузов. — Предал отца, теперь потихоньку предает бабку. Дело за малым: однажды и меня на порог не пустят. Надо бы самому успеть уехать в Горошки. До указа. Весной 1802 года он почувствовал, как земля под ногами начала гулять. В городе — грабежи, стычки, уличная шпана. Карета с ямщиком сшибла англичанина на Исаакиевской — и стоило только упомянуть об этом Александру, как тот покраснел, прищурился и даже не притворился, будто ему все равно. Ямщик был заточен в тюрьму. — Ах, если бы это был наш, купец какой-нибудь, — проворчал Михаил Илларионович вечером дома. — А тут — англичанин. Все, что «цивилизованное», нынче неприкосновенно. — Может, и правда стало неспокойно, Миша? Позавчера, у Михайловского, барина ограбили средь бела дня… — Потому что некому смотреть. Будочников мало. А почему мало? Да потому что никто не хочет стоять на ветру да с пьяницами возиться. Девять рублей в месяц платят — на них разве что собак кормить. Я не говорю, что при Павле было спокойнее — нет. Тот по-своему сумасбродил, а этот по-своему. Вот, при Екатерине-матушке все обстояло иначе: и люди жили, и народу хватало на хлеб. — Ты забываешь о Пугачеве, — намекнула Екатерина Ильинична. — Если бы народу хватало, стал бы он поднимать бунт на половину России? — Ах, оставь, милая Катенька! — отмахнулся Кутузов. — При каждом правителе всегда найдется завистник, желающий его трона. Вот, Гриша не даст мне соврать, — кивнул вилкой в мою сторону, вытираясь салфеткой. — Еще при Потемкине у Очакова, в моем окружении завелся такой же завистник. Как его величали, Гриша? — Майор Говорухин, ваше превосходительство. — Оставь официальный тон для приемов, голубчик. Мы дома, и нас никто не услышит. Разве что Прохор от неудовольствия кому-нибудь донесет, — пожурил пальцем хмурому денщику. — Так вот, этот Говорухин тоже делал нам с Гришей всякие козни. И чем все закончилось? — Чем, Мишенька? — А ты у моего адъютанта спроси. Он с ним на дуэли стрелялся. — О, господи! А я и не знала, Григорий Николаевич… — Ничего! — засмеялся Кутузов. — Наш Гриша его уложил выстрелом так, что того пришлось отправлять за Урал. Был с ним еще подпоручик какой-то. Фамилию запамятовал. — Дубинин, — подсказал я. — Вот-вот, Дубинин. Так его, матушка, с перерезанным горлом нашли. Давно уже было. Мне как-то Иван Ильич об этом рассказал. Гриша все утаивал от меня, не желая отвлекать от дел, но слухи до меня доходили. Екатерина Ильинична всплеснула руками. Поднимаясь из-за стола, Кутузов закончил: — Я к чему все это, голубчики мои? К тому, что и на «пугачевых» всяких бывает проруха. А вот государь наш нынешний — этот будет таким хитрецом, что вся Европа на себе испытает. Попомните мои слова. Он поцеловал дочерей, обнял жену. Вышел к себе в кабинет. Я за ним. А вскоре грянул настоящий скандал — бежал крепостной парикмахер графини Салтыковой. Тот самый слуга, которого та держала в клетке у себя в спальне, как породистого попугая. Делал ей прически и молчал. Теперь сбежал, а с ним выплеснулся позор. И Александр — детская привязанность к Салтыковым в нем взыграла — вдруг заговорил жестко. Без улыбки. — Позор! — бросил он Кутузову в лицо. — Не можете найти одного беглого дворового? В этот момент Михаил Илларионович понял: его песенка спета. И чтобы не дожидаться формального пинка, на следующий день притворился больным. Через четыре дня пришел указ Сената: «По приключившейся болезни — на год от всех должностей освобождается, для поправления здоровья». — Увольнение без увольнения. Забвение под вежливой маской, Гриша, — с горечью поделился он. — А дома ни порядка, ни денег. Пять дочерей. Катенька живет широко, привычно к поклонникам и свету. За домом тянется хвост долгов и заложенных украшений. Самое разумное — ехать в Горошки. Начать с себя. Приказал Прохору готовить вещи. — Пока один поеду, — сказал жене. — Поправлюсь, подышу, а потом вас заберу. Вот, сначала с поручиком разведаем обстановку. Еще в прошлом году мне было присвоено повышение в звании. Теперь я поручик. Давно ждал. Молчал. Не тревожил, не хныкал. Дорога из Петербурга в губернию заняла почти две недели. Михаил Илларионович отмалчивался в карете, а я — на козлах, рядом с ямщиком. Под конец пути нас застал снег с дождем, и все, что я чувствовал, — это влажную шинель, дрожащую правую ногу и глухое беспокойство: какой же она окажется — эта усадьба, последнее прибежище Кутузова? Горошки встретили нас пустыми улицами, косыми заборами, старым мостом через речку с названием Случь, обледенелыми ступенями и затхлым воздухом родового дома, давно не видевшего хозяев. Дворовые сбежались, запыхавшись, полные восторга. Управляющий, Павел Григорьевич Сажин, лет под пятьдесят, в сером сюртуке и с замусоленной книгой расходов под мышкой, склонялся в бесконечных поклонах: — Изволите, барин, извинить, что все не совсем… в порядке. Не ждали-с, не чаяли. Хоть бы известили, чтоли-ца… Кутузов, кряхтя, поднялся по крыльцу, придерживая повязку на глазу. Слегка пошатывало от усталости: я заметил, как он плохо перенес дорогу. Только в прихожей, сняв перчатки, шутливо бросил: — Вот и добрались, господин поручик. Теперь спасай вот наше хозяйство. Что ж… Спасать — так спасать. На другой день я обошел территорию, знакомую еще в детстве, когда мои родители прислуживали отцу Кутузова. Точнее, не мне знакома, и не мои родители, а все того же поручика Довлатова. Тело-то было его: я присутствовал в нем лишь в качестве разума. Попаданец из грядущих веков — так бы меня охарактеризовали писатели-фантасты моего времени. А посмотреть было на что. Усадьба — громко сказано. Старый господский дом с проваленной кровлей, баня с трухлявым полом, пасека без пчел, псарня без собак. Коровы — и те, считай, последние. Пруд заилился. Мельница на плотине стояла: колесо обросло мхом, шестерни в ржавчине. Колодец с водокачкой совсем прохудились. Из десяти сохранившихся крестьянских дворов четыре пустовали, по другим слали извозчиков: — Заселять будем барина. — Хозяин вернулся. Бабки у заборов крестились с умилением. Многие подносили караваи, соль, мед, молоко. Чарку водки протянули и мне, в качестве доброго возвращения. В амбаре я нашел кузницу. Настоящую, с мехами, наковальней и обугленным горном. Железо, старые лемеха, бракованные подковы. Сразу повеяло ностальгией. Сердце мастера-станочника екнуло. — Ну что, родная, — пробормотал я. — Посмотрим, на что ты способна. Михаил Илларионович сидел в углу кабинета и смотрел, как я, не спрашивая разрешения, вношу в дом чертежный стол, перевожу какую-то стойку из конюшни в мастерскую, приказываю слугам расчистить двор для будущего сарая. Он ничего не говорил. Смеялся, пряча улыбку. Вечером, за самоваром, шутливо произнес: — Ты, голубчик, словно заведенный. Помилуй бог, завод тут собираешься строить? Не устанешь? — Нет, ваше сиятельство, — ответил я просто. — Усталость приходит, когда не знаешь, зачем заняться. А здесь, под крышей и вашим присмотром, я смогу воплотить кое-какие свои идеи. Давно ношу их в себе. Помните, первый бинокль, что я смастерил с помощью очаковских умельцев? Один подарили Суворову, второй у вас сохранился? Вот с тех пор и ношу в своих мыслях: грянет война с французом, и я смогу предложить вам кое-что стоящее. Для вооружения, разумеется. А сам спохватился, едва не проговорившись о вторжении Наполеона в Россию. Но впереди еще был Аустерлиц, поэтому я пока только принялся создавать для себя техническую базу. Призвал местных мастеров на все руки. Начали с сараев и амбаров, превращая постепенно их в мастерские. Хозяин усмехался от удовольствия. У нас с ним был негласный уговор: я не задавал лишних вопросов о службе, а он не расспрашивал, откуда у меня такие навыки, которые не могут быть у простого поручика. — Хорошо, — говорил он по вечерам. — Делай. Только гляди, не устраивай тут второй Петергоф. — А почему бы и нет? — ответил я и ушел в мастерскую, где наспех начертил свой первый проект: домкрат для пушечных лафетов — простой, винтовой, но с рычагом. Пусть будет хоть что-то полезное. Кутузов понемногу оживал. Вставал раньше, объезжал владения на старом коне, сам осматривал сгоревшую мельницу, распекал управляющего за халатность и приказывал собирать недоимки. С местными дворянами пока не встречался — ждал, когда узнают, что он здесь. Однажды за ужином вдруг спросил: — А знаешь ли, голубчик, что Каменский недавно объявил набор ополчения? — В Курляндии? — Везде, где только можно, — буркнул он. — У французов очередной чих от простуды, и вся Европа бросается в лихорадку. Александр… — он замолчал, налив себе чаю, — Александр, как бы это сказать… играет в Наполеона, не умея быть Петром. Я понял: в нем снова просыпался военный. Мысли его были на границах, на юге и на западе, в Вене, в Берлине. Так и началась наша жизнь в Горошках. Я с молотком, чертежами и манерами провинциального изобретателя. Он — с письмами, отчетами и все более туманным взглядом, устремленным куда-то туда, за границы имения. Туда, где с каждой неделей все громче гремела Европа. Несколько разработок своего времени мне удалось собрать с помощью местных умельцев. Вестовые повезли чертежи в Петергоф, в мастерские. Там их превратят в прототипы и отправят на заводы в Тулу, Казань, Ярославль. Все вроде бы успевал, пока однажды утром к крыльцу не подкатила тройка с важной депешей. Курьер прибыл из Пскова. Под шинелью красовалась кокарда нового образца. Я сразу понял: все меняется. И для Кутузова, и для меня. — Довлатов, пакуй вещи. Нас снова призывают! — радостно крикнул хозяин. — Куда? — В Петербург. На службу! — бросил он, сразу помолодев от задора. — Прохор, собирай гостинцы для моих домочадцев. Да медку в телегу положи, не забудь. Катерина Ильинишна раздаст дочерям. Письмо с гербовой печатью лежало на письменном столе, расправленное тяжелым пресс-папье. — Тебя, между прочим, тоже упоминают, Гришенька. — Меня? — Вот, написано: «Поручик Григорий Довлатов, с подачей к награде за исправное поведение, изобретательность и храбрость, проявленные в особых обстоятельствах при следовании дипломатических поручений». Удивительно, как они это там во дворце вспомнили? Это значит, голубчик, что ты вошел в чьи-то списки. А в чьи списки, пока не знаю. Сборы начались немедленно. Усадьбу передали управляющему. Прохор хмуро отчитал его за безделье. Схему домкрата я успел переправить в Петергоф. В мастерской остались чертежи на колесный тельфер и ручной пресс. А еще там лежала толстая тетрадь, исписанная моим неровным почерком. Я назвал ее «Простые вещи для сложного времени». Может, пригодится. Кому-то. Потом. Копию прихватил с собой. На прощание, Кутузов зрячим глазом оглядел Горошки с крыльца. Стоял март, метели иссякли, грязь расползалась по лужам. Все это, вся наша легкая жизнь в имении батюшки Кутузова оставалась позади. — Эх, если б я был на двадцать лет моложе… — пробормотал он. И как ни в чем не бывало, добавил: — Ну-с, поручик, трогай! По дороге в Петербург я не переставал думать, кто и зачем вспомнил обо мне. Кто настоял на этом вызове? Аракчеев? Или чей-то незримый протеже, кому приглянулись мои странности? Меж тем ямщики сменяли друг друга. Привалы сменяли друг друга на почтовых станциях. В харчевнях новости: — Французы опять у своих границ… — В Италии неспокойно… — Немецкие курфюрсты мечутся! — Быть великой битве! Все кружилось, как вода в кипящем котле. Петербург встретил нас серым небом. Волновалась Нева. Возле Летнего сада мы распрягли лошадей. Дальше пошли пешком. Люди в мундирах нового образца, вензеля Александра, гвардейцы в новых военных покроях — все изменилось, пока мы отсутствовали. — Нас ждут во дворце? — спросил я. — Нет, — отмахнулся Кутузов. — Пока — к Аракчееву. Он нынче вместо всей армии. У подъезда Министерства военных дел нас уже ожидали. — Михаил Илларионович, — вытянулся адъютант в новом покрое мундира. — Граф приглашает вас в кабинет. — Поклонился. — А вы, поручик, — повернулся ко мне, — подождите здесь. Приказан особый разговор, только наедине. Кутузов бросил на меня быстрый взгляд — почти успокаивающий. — Сиди спокойно, Гриша. Поговорим позже. — Исчез за двустворчатыми дверями, а я остался на лестнице. Ледяной сквозняк тянул из-под ворот, пахло бумагой, старым сукном и мылом. С улицы доносились звонки упряжек, лай дворцовых собак. Тяжелый воздух Петербурга был непривычен после Горошков. Миновал почти час. Я ходил по коридору, пока, наконец, не появился слуга: — Господин поручик, вас зовет его превосходительство Кутузов. В кабинете стоял табачный дым. Аракчеев — костлявый, сутулый, с недовольной складкой между бровей, поднял голову. — Это и есть ваш механик? — Не механик. Адъютант, — уточнил Кутузов. — Но склонен к инженерии. — Все равно, — отмахнулся тот. — Пусть покажет, что может. Я положил на стол из дорожного саквояжа небольшой прибор: усовершенствованный нивелир, позволявший безошибочно выверять высоту на местности. Простая штука, но с точным винтом, который мы сделали с кузнецом еще в Горошках. — Примерно так можно размечать дорогу или план редута, — объяснил я. — Даже в сумерках. Аракчеев смотрел долго. Вертел в руках. Хмыкал. — Надо же… А шельмец-то ваш какой, этот поручик. И наших оружейных мастеров из Тулы может заткнуть за пояс. Глянул на Кутузова подозрительным взглядом. — Примите. Пусть пока остается при вас. А дальше — посмотрим. Встал, махнул рукой — разговор был окончен. Вышли молча. Лишь когда мы свернули за угол, Кутузов процедил: — Это — проверка. Запомни его лицо. Он теперь все видит. Даже то, чего мы не знаем. Берегись доброжелателей, Гриша. Следующим утром пришло новое известие: к нам пожаловал посыльный с приглашением от императора. — Только на прием. Без беседы, — сказал Кутузов. — Нас представят и пока отпустят. Это знак. Дворец, блестевший золотом и лакированными паркетами, напоминал машину с новой смазкой. Прежние лица исчезли, вместо них по анфиладам бродили молодые, чужие, с голодными глазами придворные. Александр был спокоен, одет по моде в простом мундире, говорил тихо. Сказал нам всего несколько слов. — Рад видеть вас, князь Голенищев-Кутузов. О вас — хорошие отзывы. И о вашем адъютанте тоже. Он кивнул в мою сторону, и это был предел дозволенного. Сердце мое не дошло до пяток, провалившись где-то в области живота. Внутри, казалось, заработал мощный холодильник. Император обратил внимание на какого-то адъютанта? В парадной зале толпились десятка три генералов различных мастей. Еще пара десятков высших сановников ожидали приема. А государь изволил желание упомянуть поручика? Завистливые взгляды тут же пронзили меня насквозь. Прав был Михаил Илларионович — от мнимых доброжелателей теперь не будет отбоя. Говорухин с Дубининым отныне могли показаться мне лишь цветочками. Ягодки будут впереди. Вечером Кутузов сказал за столом: — Он умен. Но слишком молод. И очень одинок. А это значит, опасен. Слишком много надежд, слишком мало доверия. Я молчал, разглядывая огонь в камине. В голове крутились и Александр, и Аракчеев, и покойный Павел, и тот, кто в шутку называл меня «наш часовщик». Наутро пришло распоряжение: Кутузову — готовить ревизию западных гарнизонов, мне — командировка в Псков, где я должен был представить улучшенную систему крепежа для передвижных орудий. Подпись под курьерской депешей была: Аракчеев. ---------- Глава 2 А вот и первая странность, случившаяся со мной, как я потом обнаружил. Пробел памяти. Будто что-то стерло целые эпизоды моей жизни в теле Довлатова. Какие-то битвы промелькнули и тотчас же рассеялись. События, даты, само существование меня на фоне жизни Кутузова — все как бы сдвинулось вперед, как сдвигается геологический пласт какой-либо эпохи. Только тут вроде бы подсознание пролетело мимо, не останавливаясь на деталях. В моем времени такой феномен назвали бы «Сбой программы». Перезагрузка. Я сразу очутился в 1805 году, как показал календарь. Казалось бы, в Псков и обратно я съездил за неделю. Управился быстро, и в дороге, не заворачивая в столицу, нагнал экипаж хозяина. Но это уже был другой отрезок времени. Парадокс пространства, как сказал бы всем известный старик Эйнштейн. И как окажется позднее, таких сдвигов и сбоев в памяти у меня будет еще предостаточно… …Пока же Кутузов остановился на почтовой станции. Встретил меня радушно, сразу усадив за стол. С утра у меня не было ни крошки во рту, поэтому накинулся на угощение, попутно рассказывая детали: — Чертежи отдал, Михайло Ларионыч. Вашими указаниями мне предоставили мастерские, а местные умельцы сразу взялись за работу. Скоро поступят первые конструкции, а там и производство наладится. А что у вас? — Ты кушай-кушай, голубчик. Рад тебя видеть. Казалось бы, неделя прошла, а не хватало мне тебя, друг любезный. Иван Ильич нагонит нас позже. Платов в войсках. Полковник Резвой где-то во дворце ошивается, а Коновницын с моими бумагами засел в кабинете. Вот, только Прохор и остался со своей хмурой физиономией. Гол как сокол я, Гриша. Одна отрада в тебе. Я хитро прищурился: — А не вы ли исподтишка и послали меня в Псков, чтобы я отвез чертежи? Он немного подумал, потом рассмеялся: — Признаюсь, право слово. Имел такое желание. Но лишь ради того, чтобы твои изобретения достигли армии. Переночевав, мы отправились дальше. Три пары кавалергардов скакали по бокам коляски. Мы внутри, Прохор на запятках. Следом по наезженной колее тащилась повозка с прислугой и скарбом. Замыкал процессию взвод лихих казаков — вот и весь наш эскорт. Мой хозяин был учеником Суворова, поэтому не любил излишеств. В первых числах сентября приехали во Львов, чем-то напоминавший Вильну, где я уже бывал с Кутузовым: те же узкие улочки, те же костелы, те же лапсердаки евреев и самодовольные лица чванливой польской шляхты. За Львовом чувствовалась близость русской армии. Хозяин принял под свое начальство штаб офицеров. Теперь нас прибавилось. Из простой дорожной процессии мы на ходу превратились в полноценную войсковую единицу. Экипаж обгоняли медленно тянувшиеся больничные фуры и австрийские маркитанты с провиантом. Наконец 9 сентября догнали хвост шестой колонны Подольской армии. Солдаты, увидев командующего, заговорили: — Глянь-кось: Ларивоныч! — Кутуз приехал, Кутуз! — Он опять поведет нас на турку? — На какого турку! Не знаешь, с кем воевать будемо? — Не знаю, дядя. А с кем? — У нашего царя-то поди размолвка вышла с цесарем… — Что у тебя, глаза повылезли? Аль не видишь, как цесарцы круг нас увиваются? Какая тут размолвка? — Француз задирает Расею, вот кто. Некой Бонапартий у них выискался. Долбит всех без разбору — и немца, и цесарцев. Вот и послали за нами… — Кутуз-батюшка даст им пороху понюхать. Вот поглядишь, молокосос у меня. До Тешена русская армия шла по условленному маршруту не спеша. Мы следовали в арьергарде колонны. Прохор сменил кучера и правил коляской самолично. Никаких ковров или столовых сервизов, никаких оркестров и пышных шатров: все по-походному, скромно, без изыска. Командующий был прост, как в свое время Салтыков, Румянцев, Суворов, которых он почитал. Солдаты гордились Кутузовым. Австрийцы просили поторопиться: их сильно встревожило сообщение о том, что Наполеон из лагеря при Булони необычайно быстро двинулся к Рейну. Для того чтобы ускорить марш русской армии, австрийцы аккуратно выставляли необходимое количество подвод. Русскую пехоту везли на перекладных утроенными переходами до шестидесяти верст в день. На каждый фургон садилось по двадцать человек с полной выкладкой. С других двенадцати человек в этот же фургон складывали ранцы и шинели, а сами солдаты шли пешком. Через десять верст менялись: шедшие садились на подводы, а ехавшие шли налегке с одним ружьем и патронными сумками. Все это я заносил в походный дневник. Привалов не делали. Ночевали обычно в селениях. Каждый хозяин ожидал гостей у калитки. Пропустив во двор столько солдат, сколько ему было назначено на постой, хозяин закрывал калитку на запор. Тут солдат ждал сытный ужин, винная порция и мягкая, чистая постель. По дороге было много фруктов, особенно винограда. Как ни быстро продвигалась армия, но австрийцам и это казалось медленным. Вена просила Кутузова, чтобы он давал отдых армии не на третий, а на пятый день. Кутузов не согласился. — Вот еще! — гневался он. — Буду я своего солдата изнурять. А коли битва нагрянет? Солдат уставший пойдет воевать в охотку? Нет. Не пойдет. Разве что из-под палки. А палки мы устранили, господа. Несмотря на то, что пехоту подвозили, поспешность движения все-таки давала себя знать: солдаты сильно уставали в переходах. А от ходьбы по каменистым шоссейным дорогам быстро рвалась обувь. Двойной фураж, который австрийцы отпускали для артиллерийских лошадей, не мог прибавить им силы, чтобы переносить утроенные марши. Михаил Илларионович все это видел, все учитывал, а я вносил необходимые записи. В погожий осенний день 24 сентября мы въехали в союзную столицу. Армия не шла вслед за нами, мы явился в Вену неожиданно. Нас никто не встречал. Однако уже через несколько минут прохожие быстро распознали одноглазого Кутузова и бежали за каретой, оглашая улицы криками: — Виват, Кутузов! — Виктория! Когда мы доехали до русского посольства, у дома уже образовалась шумно приветствовавшая толпа. Венцы вопили от восторга. Кидали венки, осыпали подарками. Одна молодая шалунья бросилась мне на плечи, обвив руками. Всюду слышался смех, ликование. Русский посол в Вене Разумовский предоставил в распоряжение Михаила Илларионовича целый этаж посольского дома. Кутузов с удовольствием оставил надоевшую за бесконечный, утомительный марш карету. Наконец он мог, как следует привести себя в порядок и выспаться на хорошей постели. — Гришенька, братец, нагрей-ка мне таз с водой. Ноги попарю, а то опухли с дороги. Прохор было сунулся с чайником, но был отослан: — Я Довлатова просил, а не тебя, шельмец. Надоел ты мне, батюшка, преизрядно своим брюзжанием. Милая Катерина Ильинишна, и та меня так не доводила. Рассмеялся. Прохор, бурча под нос недовольства, ретировался. Но долго отдыхать не пришлось. На следующий день Кутузов поехал с Разумовским представляться императору Францу Первому, который жил в своем загородном охотничьем замке. Цесарь любезно принял русского командующего. Благодарил за быстрый марш, расспрашивал, в чем нуждаются русские войска, сказал, что поможет во всем, и тут же подарил шестьдесят тысяч серебряных гульденов русским офицерам на дорожные расходы. Пригласил нас к обеду. За столом рассыпался в похвалах своему союзнику. Вытирая рот салфеткой, заметил: — Приятно иметь дело с императором Александром — он ничего не делает наполовину! «Да, для Австрии, но не для России», — подумал я, глядя с другого конца стола на лицо хозяина. Михаил Илларионович, прищурив зрячий глаз, думал, очевидно, о том же. 26 сентября мы встретились с вице-канцлером графом Кобенцелем, которого я помнил из учебников своего времени еще со школьной скамьи. Кобенцль много лет прослужил послом при русском дворе. Был завзятым театралом — вечно участвовал в каких-либо домашних спектаклях Петербургской знати. Несмотря на свой почтенный возраст и внешность ухаживал за красавицей женой князя Долгорукова. Помнится мне, был грандиозный скандал, но сейчас не об этом. Кутузова, прежде всего, беспокоила разобщенность русско-австрийской армии, а в Вене царила уверенность в благополучном исходе кампании. Как ни уговаривал его Кобенцль остаться еще на денек в столице, чтобы побывать в театре, Михаил Илларионович не согласился. На следующий день, 27 сентября, он выехал из Вены в Браунау, сборное место его Подольской армии. Я сопровождал хозяина в коляске. Эрцгерцог Фердинанд, не дождавшись Кутузова, двинулся к Ульму. По плану гофкригсрата австрийская и русская армии должны были преспокойно там соединиться. Фердинанд наивно предполагал, что Наполеон, стоявший в Булони, будет невозмутимо смотреть на это. Когда же выяснилось, что Наполеон быстро двинулся к Рейну, австрийцы всполошились. Их план, прекрасный на бумаге, начинал трещать. Они потребовали, чтобы кутузовская армия продвигалась быстрее, чем могла. И вот теперь Наполеон стоял в двух шагах от эрцгерцога, а Подольская армия Кутузова еще тянулась к Браунау. Легкомысленный просчет Фердинанда был налицо. Военный лагерь в Браунау встретил нас запахом дымящихся кашеваров, топотом коней и шумом перекличек. Ветер шевелил штандарты. В полуденном свете поблескивали шпоры штабных. Михаил Илларионович сошел с подножки, не торопясь, как человек, который знает: все и так будет по его слову. — Где господин Багговут? — спросил он у первого офицера. — У батальона саперов, Ваше сиятельство, — вытянулся тот. — Ждет вас с утра. — Хорошо, пусть подойдет. А пока ко мне Фролова с вестовым. Не позже получаса. Меня он оставил при себе, перебирая донесения. Бумаги с пометками князя Голицына, с австрийскими штемпелями, с секретными маршрутами. Одно из них я подсунул ему сам: — Это из штаба эрцгерцога. Они все еще уверены, что Наполеон на прежних позициях. Кутузов молча выдохнул, и я услышал, как зубы у него стиснулись. — Бездарность, помилуй бог! — пробурчал он. — Им бы в карты играть, а не армией командовать. А ну-ка, голубчик, отметь на карте, где сегодня стояла шестая дивизия. Сопоставим с французскими колоннами. Я расчертил указанные позиции. Михаил Илларионович кивнул: — Видишь? Француз не дурак. Он бьет по швам, где слабее. Фердинанд слишком далеко. Он застрянет в Ульме. Если не отзовут — попадет в капкан. Встал, прошелся по шатру. Добавил себе под нос: — А мне нужна не победа, а время. Чтобы собрать всех, кто раскидан по равнине. Чтобы этот самозванец, этот Бонапартий, выдохся прежде, чем прорвется к столице. Теперь Кутузов начал свою личную игру. Остальные еще только пытались постичь карту, а он уже двигал фигуры по доске. На следующее утро к нам прибыл гонец из штаба австрийцев — худощавый капитан в белоснежных перчатках, с подчеркнуто вежливыми манерами. Долго извинялся, прежде чем протянуть письмо с сургучом. — Его императорское высочество эрцгерцог Фердинанд приказывает ускорить марш. Французы движутся стремительно, и необходимо немедленно соединиться под Ульмом. Кутузов даже не взял бумагу. — А если я скажу: мы не поспеем? Что скажет ваш Фердинанд? Капитан австрийцев опешил. — Но приказ… — Приказ — для младших. Я не младший, мой милый, — Кутузов говорил мягко, но лицо у него было каменное. — Передайте: Подольская армия будет идти в своем темпе. Быстрее нельзя. Утомленный солдат, все равно что мертвый солдат. Я видел, как у посланца дрогнул подбородок. Поклонился и вышел, не дождавшись разрешения. Тем вечером я записывал в дневник все, что слышал и наблюдал. Лагерь дышал напряжением. То тут, то там вспыхивали перепалки между нашими и австрийцами: те требовали подчинения, а эти не признавали никакой власти, кроме собственного командования. Кутузов послал гонца к Александру с изложением всей обстановки, приложив к письму собственную карту. В письме были и мягкие обтекаемые фразы, и ясный намек: австрийцы ведут к катастрофе. — Если царь меня не поддержит, мы все окажемся пешками на чужом поле. А я больше не пешка, Григорий. Устало прикрыл глаз. — Устроим им Ульм, если захотят. Но сами не попадемся. Прохор, как всегда, подоспел с чаем, но выражение лица денщика было тревожное: — Весть из австрийского лагеря, ваше сиятельство. Там… ну, говорят, что маршал Мак к утру будет окружен. Француз, мол, всех переиграл. Кутузов не удивился. Он лишь кивнул: — Вот и началось. Весть о том, что Мак окружен, пришла под вечер. Перепуганный австрийский штабной примчался на взмыленной лошади, сунул в руки нашему дежурному бумагу с гербовой печатью. Не попрощавшись, сорвался в обратный путь. Кутузов прочел. Я успел подсмотреть, прежде чем он смял бумагу, бросив в очаг. Пламя взвилось мгновенно. На его фоне лицо Михаила Илларионовича казалось вырубленным из бронзы. — Все, Григорий. Сработал точно, как я думал. Француз замкнул кольцо. Мак застрял. А Ульм оказался ловушкой. Я стоял, держа карту, на которой несколько раз обводил последние позиции Мюрата. — Что прикажете? — спросил я. — Обход. Через Инн и дальше на северо-восток. Нам надо уйти, пока не сомкнули второе кольцо. Подошел к груде карт, вытащил одну с австрийскими пометками и с досадой швырнул обратно. — Эти идиоты сами себя сдали. А теперь будут умолять нас спасти, как всегда. Пауза затянулась. — Гриша, голубчик, запомни одно: хороший полководец не тот, кто идет на бой, а тот, кто умеет его избежать. Так говорил Александр Васильевич-батюшка. На следующее утро колонны нашей армии двинулись на восток. Укрыться от Наполеона означало спасти сотни тысяч жизней. Но каждый час промедления грозил тем, что путь к спасению закроется. Кутузов велел идти малыми переходами, держаться в стороне от дорог, не разжигать костров. Он не доверял ни Мюрату, ни Бертье, ни самому эрцгерцогу. По вечерам я записывал все, что происходило. И чем дальше мы шли, тем яснее становилось: армия спасается вопреки союзникам. Ночью, когда лагерь притих, Кутузов подозвал меня к себе. Был в одних сапогах и шинели, надетой на рубашку. — Поговорим, братец мой. Миновав посты, прошли за шатры, к темнеющей роще. Ветер гнал дым от угасших костров, и звезды казались ближе, чем когда-либо. Млечный путь раскинул свои рукава по всему небу. — Ты меня не подводил, — начал он, — ни в Очакове, ни в Измаиле, ни в Константинополе. Я вполне могу на тебя положиться, верно?. — Стараюсь, ваше сиятельство. — Не надо этих «ваших сиятельств». Я старый солдат, ты — молодой. И вот что скажу… Он замолчал, глядя куда-то в темноту, словно видел там идущую по снегу колонну. — Когда начнется настоящий бой, не кидайся в герои. Это ты можешь оставить офицерам на балах. А ты думай. Будь рядом, как прежде. Сохрани голову, остальное придет. Нам сейчас такие, как ты, нужнее пороха. — Я понял, Михайло Ларионыч. — Вот так-то лучше, дорогой мой. Тогда иди спать. Завтра будет тяжелый день. …И он наступил, этот день. Мюрат с севера обошел нам путь, захватив ключевой мост у Линца. Французские драгуны кружили на флангах, словно стервятники. Кутузов отдал приказ к ночному маршу: оставить обозы, идти только с боевыми частями, оружие при себе, костров не разводить. Наша армия двигалась к Вене. Но события обернулись стремительным обманом: французские корпуса под командованием Наполеона молниеносно пересекли Рейн, обошли австрийскую армию генерала Мака с тыла и оказались между ней и нами. В течение первых дней октября французы уже форсировали Дунай у Донаувёрта, затем при Эльчингене разгромили австрийцев, оставив Мака в Ульме почти без надежды на спасение. В самом сражении мы не участвовали, поэтому записал его себе в дневник по памяти, с чужих слов. Битва под Хаслах-Юнгенингеном 11 октября показала — даже численное превосходство австрийцев было ничем против точных малых французских отрядов, которые замедляли отступление союзников. А 14 октября маршал Ней бросил удар войска на мост у Эльчингена, окончательно пресекая австрийский отход — это стало предвестием капитуляции. Мы с Кутузовым тоже были втянуты в это смерчевое движение. Когда французы почти окружили город, австрийцы были вынуждены сложить оружие — почти 60 000 солдат сдались практически без боя. Русские войска, находясь все еще далеко, оказались вне игры. А сам Кутузов выступил как благоразумный стратег: понял, что сражение с Наполеоном сейчас бесперспективно, и начал отступление, чтобы соединиться с Багратионом в Моравии. Здесь я впервые столкнулся с фамилией этого легендарного полководца, который станет сподвижником и другом моего хозяина наравне с полковником Резвым, Платовым и Иваном Ильичем. Славное имя Багратиона я помнил еще со школьной скамьи. Кто ж не знал о нем в моем времени? Но наш эпизод — это не просто марш и сдача. Находясь в штабе при штабе Кутузова, я предложил экспериментальную разработку — домкрат-шага для артиллерийских орудий, упрощающий их установку без толпы солдат. На стыке боев при Вертингене и перехода нашей армии реконструкция позволила быстро перегруппировать два орудия для разминки редута. Французы атаковали неожиданно — стрельба, крик, земля задрожала — и моя система сработала: два орудия к утру уже стояли у редута, где должна была быть баррикада, сдерживая натиск кавалерии. Это спасло десятки жизней: артиллеристы успели занять позиции, в то время как австрийцы уже дрогнули — французская атака отскочила, солдаты задержали продвижение. — А как вы, господин прапорщик, нам помогли! — расхвалил мое новшество капитан артиллерийского расчета. — Допрежь мы никогда не слыхали о таком. Рассказать канонирам, что это ваша идея? — Никоим образом! — отклонил я решительно. А у самого похолодело в груди. Если узнают в штабах, что это мои разработки — не вылезать мне тогда из тульских оружейных мастерских. Чего доброго, указом Аракчеева меня могли сразу перевести в тыл, оторвать от Кутузова. Если мой хозяин был теперь всесилен в войсках, то Аракчеев набирал силу при дворе императора. Любое его повеление тотчас исполнялось. — Я ведь простой адъютант, господин капитан, — осадил я рвение артиллериста. — Пришла в голову идея, срисовал ее на бумаге. А военные конструкторы воплотили в жизнь. Делов-то… — И откуда у вас такие идеи, — завистливо хмыкнул тот. — Во сне приснилось, — пришлось соврать. — Я когда-то в молодости заведовал у барина кузницей, читал кое-какие труды по орудиям. Да в Турции, будучи помощником его превосходительства посла, кое-что намотал на ус. Вот и пригодилось. Капитан, пожав руку, отправился в свой расчет. Уже вечером, когда все улеглось, Кутузов подошел ко мне: — Григорий, ты сегодня выручил нас своей идеей. Вовремя ее внедрили в войска. Артиллерия могла туда встать только через час — а бой уже шел. — Рад помочь, Михайло Ларионыч — ответил я. — Молодец ты. Головой думаешь не как адъютант, а как настоящий командир. И это прозвучало как самая ценная похвала. ---------- Глава 3 Дальнейшие дни стали примером бесславного, но дисциплинированного отступления. Мы стояли далеко от Ульма, но не были окружены: благодаря моей установке несколько батарей успели даже сменить позиции и позже поддерживали тыловые колонны. Русские соединились с Багратионом под Шенграбеном, где юный царь Александр, ошеломленный и подавленный поражением союзников, наконец повернулся лицом к полю боя. Цепь действий была ясна: отмахиваясь от фланговых атак французов, реорганизуя колонны, мой механизм помог сэкономить силы на маневры. Кутузов, наблюдая, как французы преследуют нас, позволил армии уйти в Моравию — и только там занять позиции у Бухана, оставив врага без решительной битвы. Я впервые применил свою разработку в бою — и это стало тем переломным моментом, когда мой голос техники проник в XVIII век. Кутузов сжал меня за плечо. Рассмеялся: — Ты не просто орудия движешь. Ты движешь события, Гриша. Уж и не чаю, когда разработаешь что-то новенькое. В ненастный, сырой и злой день к дому, где квартировал Михаил Илларионович, подкатила разбитая карета, облепленная грязью, будто побывав в Преисподней. Я стоял у окна и видел, как ординарцы бросились к дверце. Изнутри вылез человек с перевязанной головой, с лицом уставшим, припухшим, запыленным. Шел, прихрамывая, как побитая собака. — Это кто еще? — спросил я. Рядом стоял полковник Резвой, мрачно ответив: — Карл Мак фон Лейберих. Мак! Сама неудача в мундире! Кутузов вышел ему навстречу без всякого удивления. Только губы стали тоньше. — Полковник, — сказал он Резвому, — пригласите Мерфельда. Сейчас будет совещание. На минуту задержался в прихожей, глядя на меня. Ничего не сказал, только щелкнул крышкой табакерки. — Что? Все-таки Ульм? — спросил я. Он кивнул. Позже, когда штабные уже знали все по цепочке шепотов и слухов, по обрывкам реплик, сказанных на лестнице, по взглядам, которыми обменивались командиры полков, я услышал подтверждение из первых уст. — Вся армия эрцгерцога, — сказал вестовой с мрачным видом, — семьдесят тысяч, с артиллерией, с обозами, сдалась французам. Наполеон их обошел и зажал, как в мешке. — И Мак сбежал? — спросил кто-то. — Сбежал, — кивнул полковник Резвой. — А потом еще и ударился в ямку где-то под Пассау. Потому и голова у него перевязана. Не сражением, а телегой. Заметили, господа, какой грязный вышел? Просто бежал без оглядки. — Ну и полководец… — У нас в Суздале говорят: «Сел маком», — усмехнулся кто-то за спиной. — А у нас на псковщине в батальоне таких сразу в дезертиров записывали. Все, как и допрежь, господа: всегда найдется лазейка для труса. Позднее Кутузов пригласил Мака к обеду. Я не присутствовал. Со штабными офицерами занимался перегруппировкой батарей, но слухи с обеда разлетелись быстрее холеры. Макк, рассказывали, уверял, будто Наполеон уже должен был спешить в Париж, потому что в столице вспыхнуло восстание. И потому он, Мак, отказался пробиваться через генерала Нея в Богемию. Верил лазутчику, а тот, выходит, работал на французов. — Лисья работа, — сказал Михаил Илларионович на следующий день, когда мы с ним разбирали письма с докладами. — Отпустил Мака на честное слово. Всех офицеров тоже. И даже слух пустил, будто женатых солдат хотел домой разослать. Гуманист, черт бы его взял. Право слово, гуманист… Он вертел в руках табакерку, но почти не нюхал. В углу комнаты стоял барабан с картой на щепе: мы рисовали движение французов под Мюнхеном. Я видел, что он выжидает. 11 октября командующий отдал распоряжения остановить все колонны, идущие к Браунау, где находился наш штаб. Приказал ломать мосты через Инн. Артиллерию и раненых отправить вперед. Парки и обозы на север. Местных предупреждали, но кратко: «русские уходят». 16-го вечера он велел собрать ординарцев, вестовых, адъютантов. Я стоял в числе других офицеров, занося в блокнот его речь. — Француз двинулся на Инн, — сказал он, — и не для того, чтобы потанцевать. Цесарцы сунулись вброд, и, помилуй бог, захлебнулись! Наш долг, прикрыть тех, кто еще жив. Передайте это. Завтра, как грянет пушка одиночным выстрелом, пойдем с божьей помощью. Не сказал: вперед или назад. Никто не знал. Солдаты смотрели на него с уважением, но и с тревогой. Часы тянулись медленно, как декабрьские сумерки. Утром 17-го, едва рассвело, ударила сигнальная пушка. Люди, высыпавшие на улицы Браунау, ждали марша. Потом стало стало ясно: идем назад. — Ба! Кажись, по старой дороге? — глухо сказал кто-то у обоза. — Без проводников. — А зачем они? — ответил драгун. — Мы уже знаем, куда ведет эта дорога. Между тем, выехав грандиозной процессией из Петербурга и проведя в дороге полтора месяца, Александр нагнал гвардию, подъезжая к Витебску. Проехал верхом только до Гатчины, а потом пересел в коляску. Время от времени садился на коня, пропуская мимо себя полки. Придирчиво, зорко смотрел, как идут солдаты, держат ли равнение и дистанцию, не разбрелись ли по тракту, как стадо. С удовольствием отмечал про себя, что гвардия марширует как полагается: солдаты старательно держат ногу, офицеры все на своих местах. Они словно маршировали на Царицыном лугу, а не шли по выбитому белорусскому тракту. Пожалуй, даже отец Павел не придрался бы ни к чему. Александр не замечал измученных солдатских лиц и санитарных повозок, которые были битком набиты измученными в походе людьми. Он смотрел на бравую гвардию, уже представляя свои победные лавры и всеобщее восхищение женщин, к которым Александр был неравнодушен с пятнадцати лет. Он остался верен себе: сам ехал в Пулавы, собираясь поднять поляков против Пруссии, а Долгорукову поручил сговариваться с королем Фридрихом-Вильгельмом о союзе против Наполеона. 15 октября 1805 года, расточая направо и налево свои «ангельские» улыбки, император торжественно, при пушечной пальбе, въехал в Берлин. Мы с Кутузовым в это время проводили маневр отступления, поэтому все эти события я узнал позднее, из уст офицеров. Пока наши войска отходили, государь вел свою политику за кулисами Европы. На всем пути его следования ко дворцу стояли с ружьями на караул прусские войска. Толпы берлинцев восторженно приветствовали русского императора, который и по происхождению, и по духу был ближе Пруссии, чем России. Он ехал в Берлин с одной целью — окончательно привлечь на свою сторону нерешительного и тупого короля Фридриха-Вильгельма Третьего. При королевском дворе у Александра был верный пособник и друг — прусская королева Луиза, по справедливости считавшаяся первой европейской красавицей. Флирт с королевой помогал намерениям Александра. И вот теперь, три года спустя, Луизе и Александру предстояло встретиться вновь. Луиза ждала свидания с волнением и радостью, а он с опаской и неохотой. Тугодум Фридрих-Вильгельм, по настоянию жены, подписал 22 октября с Александром конвенцию. Пруссия присоединялась к антинаполеоновской коалиции. В это же время Наполеон нанес страшный удар, заставив капитулировать австрийскую армию Мака. Александру пришлось торопиться к своим войскам в Моравии. У нас же, в пути, в распутице и сырости, в колоннах ходили странные слухи. Кто-то видел среди обозников высокого мужчину в шинели без знаков различия. Тот якобы шел, внимательно прислушивался к разговорам. Говорили, будто он появился еще в Браунау, накануне отступления, и чуть ли не час стоял под проливным дождем у окна, из которого Кутузов наблюдал за убывающими эскадронами. Некоторые утверждали, что он появлялся и возле канцелярии штаба, будто искал кого-то, но всякий раз, заметив внимание, сразу исчезал. — Григорий Николаевич, — сказал мне серьезно Кутузов, когда я, нехотя, обронил об этом наблюдении. — В каждую кампанию судьба подсылает новых друзей… и новых крыс. Запомни его лицо. Оно нам еще встретится. Голос Михаила Илларионовича был беззлобным. Он щурился в утренний туман, в котором растворялись последние обозы. Мы знали: дорога ведет прочь от фронта, но не прочь от битвы. Она лишь делает ее неизбежной. Так обходит смерть флангом, чтобы ударить в спину. — Может, это лазутчик Аракчеева, — бросил он мне напоследок. — Бог знает, голубчик. А может, и самого Александра. Мои механизмы — блоки, вороты лафетов, станины и прочие нововведения — теперь обживались в батальонной рутине. Солдаты сами искали командиров, спрашивали: как нам сократить марш? Можно ли передвинуть повозку? Я видел: еще немного, и даже офицеры начнут воспринимать мою технику не как диковинку, а как необходимость. И все же в этот день, когда ударила сигнальная пушка, а колонна свернула с дороги к реке, мне показалось, что среди придорожной толпы мелькнула та самая фигура — в том же темном плаще, с высоко поднятым воротником. Он смотрел не на Кутузова, не на арьергард… он смотрел прямо мне в спину. В тот момент я ощутил нехорошую, липкую уверенность: он знал, кто я. Не просто очередной штабной, не просто адъютант. Он видел во мне нечто большее, а это уже пугало. Я шагнул к обочине, стараясь не привлекать внимания, но фигура исчезла. Как будто растворилась в сером воздухе, как привидение в тумане. — Эй! — пытался крикнуть вдогонку. — Господин офицер! Какого черта вы следите за мной? Но того уже и след простыл. Прав был хозяин. Неужели аракчеевский сыщик? Или самого императора? Я не стал говорить об этом ни Кутузову, ни Резвому. Появившийся утром из разъездов Иван Ильич, не заходя к генералу, сразу принял во внимание мою весть. — Понял тебя, Гриша. Не хватало нам здесь новых Говорухина с Дубининым. Запомнил его лицо? — Запомнил походку — чуть прихрамывает, и тонкие, почти женские руки, сжимающие рукава шинели. Он был офицером, Иван Ильич. Но не дезертиром. Так выглядят наблюдатели. — Полагаешь, кто-то из свиты Аракчеева? — А может, и самого государя. Вынюхивает что-то. Подслушивает под окном Михаила Илларионовича. Вы правы: точно так, как когда-то подслушивал под палаткой Говорухин. — Тогда, под Очаковым? — И под Измаилом. — Что ж, братец мой. Будем держать ухо востро. Нашему генералу пока не говори. — Уже сказал. — Хм-м… А вот это, друг мой, напрасно. Скоро прибудет император, и Кутузова негоже отвлекать по пустякам. — А если это не пустяк? — Потому и будем с тобой начеку. Я велю своему адъютанту тоже присматриваться к подозрительным людям. Офицер, говоришь? Только без знаков различия? Хорошо. Посмотрим, что можно будет сделать. И ушел на доклад к генералу. Весь день мы пробивались сквозь тяжелую, рваную местность. По обе стороны дороги колебались осенние леса, уже почти голые. Где-то позади, на брошенной переправе, срывались мосты, заряженные минами. Это был первый случай, когда моя инициатива по установке подрывных гильз с часовым механизмом была применена на практике. Кутузов, взглянув на схему, одобрительно хмыкнул: — Поиграем с Наполеоном в гляделки. Пусть угадает, когда полетит следующий мост. Это была еще необъявленная война на упреждение. Мы выигрывали время, а Наполеон пространство. В лагере, уже вечером, под мокрым брезентом, я чинил ослабевшую скобу на передвижной платформе. И вдруг снова чей-то взгляд. Обернулся — никого. Только темень и дым костров. А утром тревожные вести. Арьергард под Шенграбеном столкнулся с французами. Мы успели, но едва не потеряли четверть всех полков. Французы напирали как волна: яростно, не из мести, а как нечто необратимое. Кутузов смотрит на карту, слушает донесения, долго молчит, а потом кивает: — Уходим дальше. Готовьте все к маршу. А тебя, Григорий, попрошу остаться: есть одно поручение. Забавно. В памяти сразу всплыло, как в фильме «Семнадцать мгновений весны» Мюллер останавливает такими словами советского агента: «Штирлиц! А вас я попрошу остаться…» — Вот что, поручик мой милый, — щурил здоровый глаз командующий. — В следующий раз, как что-то придумаешь из своего технического арсенала, прежде всего мне на одобрение. А то до меня доходят слухи, что таких соглядатаев, какого ты уже видел, появилось у нас преизрядно. Кто, откуда в моих войсках — один господь батюшка знает. И негоже, чтобы твои способности были замечены лазутчиками. Помилуй бог, пусть хоть самого Аракчеева. Заберут тебя у меня, что тогда делать прикажешь? — похлопал шутливо по плечу. Всю ночь лил дождь, и под утро, когда мы поднимались на телегах от ручья к покосившейся мельнице, дорогу заволокло мутным туманом. Слышались только скрип осей, сдавленное ворчание обозных и равномерный плеск воды по брезентам. Люди шли в молочном облаке, как будто вполголоса обсуждали собственное исчезновение. Позади, в овраге, кое-где еще гремели выстрелы — арьергард отрывался от французов. Поднявшись на бугор, я вышел вперед, осмотреть переправу. Стоя под холстом мокрого плаща, вдруг увидел его — четко, на противоположной стороне низины. Он стоял между двумя телегами, притворяясь, что помогает канонирам с упряжью. Удалось мельком разглядеть, что лицо под серой фуражкой обыкновенное, но слишком сухое, слишком чистое. Глаза не смотрят ни на кого из рядом стоящих. — Только на нас смотрит, — раздался сзади голос. — На тех, кто стоит с картой. — Возникший ниоткуда Иван Ильич подмигнул. — За ним уже наблюдает мой адъютант. А ты пореже попадайся этому типу на глаза. Будь рядом с начальником, — кивнул в сторону Кутузова. Тот как раз отдавал распоряжения на переправу. И тут я заметил: незнакомец держит в руке не поводья, а что-то вроде офицерского планшета моего времени. Выхватил его из-под полы, сделал быстрый набросок чего-то, и тут же сунул внутрь. Иван Ильич шагнул в его сторону, но тот быстро исчез. Не убегая, не отступая в деревья, а именно исчезая, как вода в траве. Мгновение — и его нет. Даже следов не осталось. Иван Ильич спустился к артиллеристам. Те отдали честь: — Чего желаете, ваше превосходительство? — Голубчики, кто был у вас сейчас, в сером? Помогал упряжь распутывать? — В сером?.. — один из них сморщился. — Да никого вроде не было. Мы вдвоем с Пашкой тут, третий сзади пошел… Иван Ильич ничего не ответил, всматриваясь в следы. Отступил назад, примеряясь к шагу незнакомца. Там его отпечатки терялись в осенней пожелтевшей траве. Позже, уже в ставке, я все же рассказал Кутузову. Он слушал с табакеркой в руке. — У нас слишком много людей при штабе, Гриша. И слишком мало друзей. Если начнем высматривать шпионов, на карты не хватит времени. Но ты продолжай наблюдать. Возможно, это для нас полезней, чем кажется. — Думаете, он от французов? — Нет, — хмыкнул Михаил Илларионович. — У французов нет времени на такие тонкости. Это либо кто-то из венских, либо наш. Что, право слово, даже неприятнее. Свои следят за своими. Помилуй бог, чувствую здесь замысел Аракчеева. В ту же ночь я не спал. Писал в свой блокнот схемы — ловушки, запальные кольца, новые подвижные мины. Но все чаще останавливался, поднимая голову. Казалось, кто-то читает через плечо. И следят отнюдь не за Кутузовым, а следят лично за мной. Переночевав, мы выехали со ставкой ранним утром, под охраной казачьего дозора. Дорога, хоть и протоптанная в обоих направлениях, оказалась вязкой — обозы тянулись медленно, офицеры ехали верхом, а мы с полковником Резвым то и дело сходили с седла, чтобы размять ноги или переброситься словом с передовыми разъездами. — Что-то я тебе скажу, Григорий, — Резвой оглянулся через плечо и понизил голос. — Ты вчера про соглядатая говорил с Иваном Ильичем. Он мне вечером передал. А я сегодня двух видел. Разных. Один при обозе, второй возле хлебной роты. Не здешние. Чистые, аккуратные, как будто из господской прислуги. А глаза подозрительные. Не мигают. — Мне тоже попадались уже двое, — нахмурился я. — Что думаете? — У обоих за спиной одинаковые вещмешки. Старого покроя. Видал я такие в Петербурге. При дворе. А один, я точно помню, прежде был писарем в арсенале. Да он и письма не читал, только писал пером, как ему велено. А теперь, глядишь, при наших войсках ошиваются. Мы прошли несколько сажень, разминая ноги. — Вы правы, Дмитрий Петрович. Они не от Мака. И не от французов. Тут что-то другое, — ответил я. — Мне кажется, они не столько нас слушают, сколько оценивают. Наблюдают. Насколько мы… надежны. — Насколько мы независимы, — поправил меня полковник. — А это, брат, сейчас куда опаснее. В этот момент, будто в подтверждение наших слов, из леска у дороги вышли трое всадников, якобы из дозорных. Один из них, самый молодой, держался слишком прямо. У него был не казачий седельный мундир, а аккуратный, темно-синий, почти гражданский сюртук с едва заметным галуном. Молча поклонился, прищурился, как бы всматриваясь в наш обоз, и сдержанно, вежливо тронул поводья. Повернул, и его двое спутников, такие же молчаливые, последовали за ним, исчезая за поворотом. — Что, и эти оттуда? — спросил я. — Да уж не из крестьян, — хмыкнул Дмитрий Петрович. — Знаешь, кто их так учит держаться? Те, кому не положено иметь лицо. Аракчеевцы. В тот же вечер я записал в свой походный блокнот: «Слежка системна. Они внутри. Похоже, что из свиты Аракчеева. А может, и самого государя. Повторяется то же, что я видел в Очакове, Измаиле, а потом в Константинополе. Но теперь мы не в чужом дворе. За нами смотрит не враг. За нами смотрит хозяин». ---------- Глава 4 По всей видимости, где-то произошла утечка информации. В кругах офицеров просочился слух, что я обладаю какими-то неведомыми знаниями и склонностью к чертежам. По своей значимости должность адъютанта Кутузова — фигура достаточно заметная, и я уже начал подозревать, что скоро стану объектом охоты не только для людей Аракчеева, а может, и французских шпионов. На данный момент у Михаила Илларионовича появился уже третий адъютант из штабных офицеров, положенный ему по штату командующего. А я вдруг вспомнил свой «сбой программы» во время перезагрузки мозга, когда после провала памяти вдруг обнаружил новых помощников. Видимо их прикрепили к хозяину в тот промежуток, когда моя память дала сбой, и тело Довлатова продолжало жить своей жизнью, пока сознание попаданца грядущих веков «перезагружалось» на новый виток истории. Так или иначе, я стал более внимательно следить за окружающим персоналом. Кто из них тайный шпион? Кто-то из свиты Аракчеева? Кто уже подозревает, что адъютант Довлатов не из мира сего? — Помни, Гриша, — наставлял меня Иван Ильич, не предполагая, разумеется, что имеет дело с разумом двадцатого века, — отныне кто-то уже знает о твоих способностях. Слухи, они, братец, такие — стоит одному капитану артиллерии похвастаться, что адъютант Кутузова предложил его батарее какую-то новую систему огня, как другие командиры захотят тоже иметь твои чертежи. А там по цепочке все дойдет до солдат. От них дальше и дальше. Пока слухи не достигнут ушей соглядатаев. Тех, кого мы видели. Эти наставления я тоже учел. Между тем назревали и другие события. После того, как австрийская армия Мака сдалась Наполеону, положение Кутузова стало тяжелым: у Наполеона было двести тысяч человек, а у нас лишь пятьдесят. Волынская армия Буксгевдена находилась в двадцати переходах, а австрийские войска стояли в Северной Италии, и у Вены оставались лишь мелкие отряды союзников. Несоответствие сил было налицо. Мой хозяин решил продолжать отступление, уничтожив мосты на реке Инн. Он чувствовал, что австрийцы воюют нехотя. Кутузов переправился через Дунай раньше французов, разбив их у Кремса. Но после того как австрийцы сдали без боя мост у Вены, а с ним и самую столицу, Мюрат настиг нас. Захватив обманным путем венский мост, Мюрат наивно думал, что обманет и Кутузова, но попался в ловушку сам — предложил русским заключить перемирие. Мюрат хотел дождаться подхода своих главных сил, чтобы обрушиться на Кутузова. Михаил Илларионович, как опытный стратег, охотно согласился на перемирие: это давало ему возможность оторваться от французов. Он оставил заслон в шесть тысяч человек под командой Багратиона, а сам скорыми маршами пошел к Ольмюцу. Я впервые мельком увидел в бою легендарного героя будущей Бородинской битвы, и сразу проникся к нему отличным расположением духа. Мы с отрядом рубились в штыковую на правом фланге, а сам Багратион со своей конницей налетал на французов с разных сторон. Битва была короткой, но мощной. Французы на время отступили от своего первоначального плана. — Ты и есть тот самый Довлатов, что водрузил флаг над Очаковым? — после баталии подскакал ко мне Багратион. — Наслышан, братец, наслышан. И Платов рассказывал о тебе и Иван Ильич, и даже Ростопчин в столице. Будем знакомы? — протянул мускулистую руку. Так в пылу схватки состоялось знакомство, которое потом перерастет в настоящую дружбу. Если быть кратким, то теперь у меня был новый защитник, приятель, сослуживец и друг. После Платова и Ивана Ильича, он стал третьим, самым близким мне человеком в этом чужом для меня времени, не считая Кутузова. А Наполеон, узнав о перемирии Мюрата, обозлился до крайности: его шурин попался в свои собственные сети. Бонапарт велел немедленно начать военные действия. Французы погнались за нашей армией. Багратион и тут с честью выдержал неравный бой против тридцати тысяч французов, не дав окончательно уничтожить свой корпус, чего боялся Кутузов. У Ольмюца сошлись обе русские армии — Подольская Кутузова и Волынская Буксгевдена. У союзников оказалось всего восемьдесят шесть тысяч человек, из них пятнадцать тысяч австрийцев. Теперь соотношение сил воюющих резко изменилось. Кроме того, в Северной Италии стояли две армии под командой австрийских эрцгерцогов. План Кутузова был естествен и несложен: оттянуть Наполеона за Карпаты — там и разбить. В Ольмюце стояли уже холодные, хрусткие утра. Штаб, расположенный в каменном доме у самой площади, работал без отдыха: курьеры, писари, поручения. Кутузов не сидел, а ходил, смотрел, говорил резко, все чаще вполголоса. Австрийцы испарились: вместо них остались лишь обещания. Мы были одни. Передовые донесения говорили о французской активности между Вишау и Шенграбеном. Надо было разведывать дороги — и делать это быстро. В один из таких дней мы с Резвым вызвались сопровождать отряд гусар, идущий к небольшому селу на юго-западе. Мне хотелось проверить одну вещь: еще в дороге из Браунау я изготовил чертежи нескольких «сигнальных скворечников» — маленьких деревянных трубок с закрепленным внутри чернильным мешком, вставляющихся в двери или за ставни. Если кто-либо проходил или открывал створку — мешочек лопался и окрашивал доски густо-синей жидкостью, видимой при свете лампы. Эту нехитрую разработку, неизвестную еще в девятнадцатом веке, одобрил Иван Ильич. Поручил изготовить прототипы в походных мастерских. Нам нужно было знать: стоит ли село пустым или в нем уже кто-то есть . — Если не вспыхнет — идем дальше. Если будет пятно — назад. Все просто, — сказал я Резвому, когда мы тихо пробрались к первой избе и вставили ловушку под скобу. Отошли, затаились. Стали ждать. Минут через двадцать откуда-то сбоку донесся свист. Кто-то открывал заднюю калитку дома. Скрип. Треск. А потом — пятно. Я успел разглядеть его на серой доске: неровный круг, как синяя слеза. — Там уже гости, Дмитрий Петрович, — сказал я спокойно. — А раз открывают изнутри — значит, прячутся. Не местные. Резвой кивнул. Мы вернулись к отряду. Когда через два часа вошли уже с артиллерией и подкреплением — село оказалось занято французской легкой пехотой. Это было засадой. Причем не случайной. Западня была устроена точно под нашу манеру захода. — Нас ждали, — мрачно сказал Резвой. — Ждали именно нас. Кто-то передал им маршрут. А вечером, вернувшись в Ольмюц, я поймал на себе взгляд одного из новых писарей штаба. Он не смотрел на меня как на офицера. Казалось, он изучал. Ловил движения, жесты, слова. Вел наблюдение. Я прошептал Резвому: — Их не трое. Их больше. И все — от него. — От Аракчеева? — Или от самого императора. А может, и то, и другое. Я мог бы рассказать ему, рассказать Ивану Ильичу, Платову, Багратиону и самому Кутузову, скажем, о Гитлере. Мог бы рассказать о ракетах, о полетах в космос. О Сталине, Черчилле, Муссолини. О своем времени и новейшем оружии. Но как передать им, что в теле адъютанта Довлатова обитает попаданец грядущих веков? Как передать им, не боясь угодить в психбольницу, если таковые уже имелись в их девятнадцатом веке? По сути, образование, данное любому из них, возможно, и позволило бы понять все хитросплетения перемещений во времени. Но как объяснить все это доступным языком людям прошедшей эпохи, если я и сам не понимал, каким бесом, к чертям собачьим, меня сюда занесло? В связи с этим приходилось молчать. Возможно, позднее мне выпадет момент, и я во всем признаюсь Кутузову. Потом. После Аустерлица. Где-то ближе к Бородину. А пока… А пока в комнате штаба потрескивали дрова, чадил подсвечник. Кутузов стоял у камина, сцепив руки за спиной. Он не любил длинных вступлений и не терпел самодовольства на лицах штабистов. Сегодня таких лиц не было. Австрийцы почти не присутствовали, оставив трех или четырех офицеров невысокого ранга. — От Ульма до Шенграбена вы дошли быстро, милый мой Петр Иванович, — сказал он, глядя на Багратиона. — Войска устали, голубчик? — Нет, ваше сиятельство. Мы готовы стоять. — Вы будете отходить , князь. Мы пока не деремся. Мы уходим. — Уходим? — переспросил один из штабных австрийцев, бледный, как тень. — Но ведь… — Молчать! — впервые резко оборвал Кутузов. — Вейротер, где план, который вы мне прислали? Австриец поднял глаза. — Вы его читали, генерал? — Я его сжег. Нет, не так. Не я сжег, а мой адъютант, — кивнул в мою сторону. Вейротер вспыхнул: — Это нарушение протокола! — А вы нарушили рассудок, — отрезал Кутузов. — Двадцать колонн, разбросанных по деревням, с идеей «охвата» французов, которые нас уже охватили! Право слово, вы, может, и с Богом — но точно без ума. Тишина. Хруст веток в камине. — Будем отступать, — повторил Михаил Илларионович, — так, чтобы сохранить армию. А когда наступит время — мы ударим. Но по-своему. А не по вашему расписанию. Багратион кивнул. Иван Ильич что-то пометил пером на бумаге. Я смотрел на Вейротера: в его глазах не было гнева Напротив, читался только страх. После совещания Кутузов подозвал меня жестом и, не говоря ни слова, вышел на улицу. Накинув шинель, я вышел за ним. Прошли по скрипучим доскам двора, обогнули флигель, остановились у низкой изгороди. Снег уже начал падать, стелясь под ногами. — Гриша, как ты думаешь, зачем они нас сюда тащат? — Союзники хотят показать силу, — начал я, но он перебил: — Сила не в маршах. Сила в уме. А ума у них нет. Только страх перед Бонапартом. Я молчал. Он продолжил: — Помни: мы здесь одни. Союзники продадут нас при первом удобном случае. Повернулся, прищурился. — Этот твой… механизм, что ты установил на батареях. Он спас жизни многих солдат. Но не спасет от дурости этих людей. — Мы успеем отступить? — спросил я. — Мы да. Если нас не предадут раньше. Сделал шаг, потом остановился. — За нами следят, Довлатов. Я вижу это. Ты чувствуешь? — Чувствую. И не одного. — Это Аракчеев. Или Александр. Или оба. Я не знаю. Теперь ты со мной не как адъютант. А как человек, которому я могу доверить будущее . Он ушел, пожав руку. А я остался стоять под падающим снегом. Выходило, что теперь и он чувствовал слежку. Но кто мог за нами следить? Из чьего лагеря? Этого ни он, ни я, ни наши близкие друзья пока не знали. Государь прибыл на темно-гнедом жеребце, в синем мундире, покрытом дорожной пылью, с глазами, полными благородного пыла и неумелого страха. Александр Павлович. Император. Мальчик с царским венцом. Михаил Илларионович не вышел встречать. Велел Багратиону и мне «сделать вид, что это обычный смотр». На самом деле, каждый в лагере понимал: теперь судьба армии зависела от настроения двадцатичетырехлетнего монарха с его пестрым штабом, в котором блистали только эполетами, а не умом. Александр соскочил с седла, осмотрелся, пошел прямо к нам. Лицо было бледным. Мы склонились в почтенном поклоне. — Где французы? — спросил он. — В шести верстах отсюда, ваше величество, — сказал Кутузов, появившись, как из тумана. — Но они уже ближе, чем мы думаем. Александр смутился. — Я хочу видеть бой. — Вы его увидите, — коротко ответил Кутузов. Свита императора пожаловала в селение, расположившись в самых богатых домах. Следующим утром бы туман, сырость, осеннее марево. Французы рвутся с двух флангов. Слева лес, справа болото. Мы с Иваном Ильичем стоим у батареи, слушаем, как поднимается грохот. Уже гул первых залпов. — Багратионовские полки вступили в бой, — замечает Иван Ильич. Откуда-то сзади появляется штабной адъютант Коновницын, мой сослуживец, рангом повыше. — Его светлость велел передать, что Багратион будет атаковать. Вам, Иван Ильич, надобно собрать резерв. — Будет сделано, — коротко ответил друг командующего. — Противник начинает обход, — сказал я, поднимая подзорную трубу. — Но слишком резко. Они торопятся. — Тем лучше, — отозвался Иван Ильич, махнув рукой офицеру. — Пусть идут. Мы их встретим. Моя установка — нечто между тележной платформой и системой рычагов — позволила нам буквально за три минуты изменить направление огня сразу всех пушек. Позиция, которую французы считали глухой, ожила свинцовым громом. В сторону неприятеля взмыли десятки огненных вихрей. Их военные расположения вздрогнули. В авангарде началась сумятица. Один из эскадронов повернул, другой встал под огнем. — Сработало! — выкрикнул полковник Резвой, перепрыгивая через бруствер. — Господин поручик, они не ожидали! Теперь я чувствовал: это был первый бой, в котором я не просто выжил — я вмешался . Мои нововведения действительно начали приносить пользу, спасая от смерти наших солдат. Тем временем, пока мы с Иваном Ильичем собирали резерв, а Кутузов производил рекогносцировку, Александр стоял на пригорке, окруженный свитой. Глаза его метались от полка к полку. Он дрожал. Это была не слава, не триумф — это был ад для него. — Император не выдержит, — пробормотал Иван Ильич, бросая взгляд на пригорок, где толпилась разношерстная свита. — Он хочет быть Цезарем, но боится крови. Глупо. — Ваше сиятельство, фланг отходит, — сказал я. — Разрешите перебросить огонь? — Разрешаю. И поставь человека, чтобы наблюдать за ним. За императором. Никто пока в государстве не хочет, чтобы он погиб по своей глупости. В тот день мы продержались. Французы отошли, потеряв темп. А вечером, в сумерках, когда я уже сидел у батареи, проверяя систему рычагов, ко мне подошел хозяин. Присел рядом. Спустя минуту сказал, потрепав по плечу: — Ты спас не только батарею. Ты спас нас. Молодец, Григорий Николаевич, гвардии поручик! Я кивнул. Слова застряли в горле. Помолчали немного. И вдруг я заметил тень человека. Вдали, за кустами. Он стоял неподвижно, устремив взгляд в нашу сторону. — Это он? — перехватил мой взгляд Кутузов. — Кто-то из тех, кто за нами наблюдают? Сидящий рядом полковник Резвой, кивнул. Его лицо стало жестким: — Он не один. Я видел их троих. По лагерю ходят, молчат, слушают. Офицеры с чужими глазами. Все — из штаба Аракчеева. Или еще хуже. Кутузов не повернул головы. — Вот и хорошо, — сказал он. — Пусть слушают. А мы не будем показывать вида. Когда уедет император, я попрошу Багратиона. Пусть возьмет их на заметку. Уж Петр Иванович сможет усмирить таких лазутчиков. По нашему, по-христиански. Вскорости нам предстоят другие заботы. А тебе, Гриша, как я уже говорил, надобно, голубчик, по мере срывать свои таланты. Враг прознает о твоих склонностях к чертежам, так, помилуй бог, и лишусь я такого помощника! А не враг, так Аракчеев тебя от меня заберет. Вот тогда и будешь чертить механизмы в его тайной канцелярии. Понятно, голубчик? Поднялся. Одарил меня добрым взглядом единственно здорового глаза. — А сейчас всем спать. Завтра предстоит такой же трудный день. Силуэта в деревьях этим вечером я больше не видел. Надолго ли? Наполеон предугадывал замыслы врагов. Пленные в один голос говорили о том, что союзники собираются наступать. Он приказал Даву и Бернадоту отходить, притворяясь слабыми и нерешительными, а арьергарду не вступать в бой с русским авангардом. Послал генерала Савари с письмом к Александру: поздравлял императора с благополучным прибытием к армии. Савари должен был высмотреть положение союзных войск и познакомиться с настроением в русской главной квартире. Из разговоров с Александром французский генерал убедился в слепой самоуверенности русского императора и его окружения. С другой стороны, Савари удалось вселить в Александра убеждение в том, что Наполеон не готов к сражению. Как я узнал позднее, наш император ликовал. Он уже видел лавры победы и себя в качестве Александра Македонского. 15 ноября союзники начали наступать. Они шли как на парад. Несмотря на грязь, на изорванную обувь, Александр приказал полкам идти в ногу. Колонны ступали шаг в шаг, месили сапогами и лаптями грязь, перемалывая снег в жидкую кашу. На следующий день у Вишау произошло небольшое сражение: пятьдесят шесть эскадронов союзников прогнали восемь французских полков. Александр I впервые участвовал в деле. Правда, он ни в кого не стрелял и никого не колол, а только ехал за наступавшими колоннами, но все-таки услыхал свист пуль. Командовал: — Правый фланг в наступление! Догонять! Когда стычка окончилась, он шагом объехал поле сражения, рассматривая в лорнет трупы убитых, словно был в театральной ложе дворца. Самоуверенные военные глупцы из императорской свиты возомнили о себе еще больше, непомерно раздув незначительный успех у Вишау.Нам в штабе стало известно, что Наполеон еще раз послал Савари к Александру. Он предлагал перемирие и просил свидания с императором. Хитрый расчет Наполеона оказался верным: Александр с каждым днем все больше заносился — он не пожелал видеться с Наполеоном, а послал вместо себя князя Долгорукова. Как мне стало известно, князя во французскую главную квартиру не пустили — Наполеон был не так прост, как Александр. Посланца русского императора продержали на линии передовых постов, куда, любопытства ради, приехал сам Наполеон. Он говорил с Долгоруковым на большой дороге. Спросил: — Чего хочет ваш государь? За что воюет? России надо следовать иной политике и думать о собственных интересах! Самонадеянный Долгоруков держал себя с Наполеоном напыщенно, вызывающе и ни разу не назвал его «ваше величество». Наполеон с презрением смотрел на этого чванливого фанфарона. Когда Долгоруков уехал, французский император с возмущением рассказывал своим маршалам, что посланник русского императора держал себя с ним так, словно он был «боярином, которого собираются сослать в Сибирь». Все это нам потом рассказал один из перебежчиков. От него Кутузов, а следом и я, узнали о встрече двух сторон. Из-за желания показать свое пренебрежение «корсиканцу» Долгоруков не увидал во французском лагере ничего, кроме «робости и уныния» — так он доложил государю. — Наш успех несомненен. Стоит только идти вперед, и Бонапартий отступит, так же как от Вишау, — захлебываясь от удовольствия, рассказывал Долгоруков улыбающемуся Александру. Штаб офицеров, наоборот, уговаривали Александра не давать боя. — Если мы отступим, Бонапарт примет нас за трусов! — горячо возражал Долгоруков. — Лучше умереть, чем прослыть трусом, — согласился с ним император. И на все доводы отвечал: — Это дело генералов, а не гражданских сановников! Предусмотрительный, опытный и осторожный Михаил Илларионович просил отделить австрийские войска от русских. Заявлял: — Австрийцы подавлены неудачным началом действий, ваше величество. Помилуй бог, их войска только внесут неуверенность в русские ряды. Не угодно ли отходить к Карпатам? — Вы говорите вздор! — нагло бросил в лицо вспыльчивый и глупый князь Константин Павлович. Сам Александр не пожелал даже ответить Кутузову. Он твердо решил наступать, поручив австрийскому полковнику Вейротеру составить диспозицию к бою. Оба императора — Александр и Франц, еще менее понимавший в военном деле, чем Александр, — утвердили диспозицию, которая массой названий селений, озер и рек больше напоминала перечень, чем план будущего сражения. Молодые советники императора Александра ликовали — их мнение восторжествовало. Судьба Наполеона, казалось, была предрешена. ---------- Глава 5 Но это только казалось… В эту ночь Александру не спалось: все хотелось поскорее насладиться победой. И он, и его главный советчик Долгоруков боялись одного: как бы Наполеон не удрал, пользуясь темнотой зимней ночи. С вечера Долгоруков сам объезжал посты, велев наблюдать за французами, а если они начнут отступать, то следить, по какой дороге пойдут, чтобы нагнать неприятеля. Второй ярый сторонник наступления — генерал Аракчеев, прибывший из столицы — начал нервничать. Чем ближе становилась роковая минута боя, тем он чувствовал себя неспокойнее. Александр желал предоставить своему любимцу возможность разделить с ним славу победы, хотел поручить ему одну из колонн, но слабый духом Аракчеев отказался. — Не выношу вида крови, ваше величество. Очевидно, забыл, как в Гатчине и Петергофе прогонял сквозь строй солдат, в злости сам вырывая у них усы. Та кровь не производила на Аракчеева никакого впечатления. Об этом знали все, в том числе и я в образе Довлатова. Александр проснулся до света. Все окутывал густой туман. Выбритый, одетый в парадный мундир, он казался себе безмерно красивым, уже осененным лавровым венком победителя. В сопровождении нарядной, напыщенной свиты государь поехал к Кутузову. Его злил этот упрямый командующий. Император подъехал с пышной свитой к пригорку. Но генерала там не было. — И чего он там спит? — раздраженно обернулся к свите Александр, не желая считаться с тем, что Кутузову не двадцать восемь лет, а шестьдесят. Он не знал, что командующий только два часа тому назад лег спать. — Разбудить! Или я не отец всей России? Михаил Илларионович тотчас же явился по приказу императора. Тот захотел проехать с командующим вдоль расположения русских войск. Мне было видно, как они подъехали к ближайшей бригаде генерала Берга. Тот со своим штабом грелся у костра. — Твои ружья заряжены? — спросил император. — Никак нет, ваше величество. — Зарядить! Солдаты накормлены? — Нет провианта, ваше величество. — Накормить! Раненых много? — Две сотни, ваше величество. — Перевязать! Орудия чищены? — Устанавливаем, ваше величество. — Почистить! Он внутренне любовался собой: смотрите, вот какой полководец! А старый Кутузов, сутулясь, сидел на коне и смотрел как-то не очень уверенно, не очень весело. — Ну, как полагаете, Михаил Илларионович, дело пойдет хорошо? — бодро спросил император. — Кто может сомневаться в победе под предводительством вашего величества, — ответил Михаил Илларионович. Я прекрасно понимал состояние духа своего хозяина. Он ответил, как старый дипломат, привычной придворной льстивой фразой, в которой не заключалось ничего, кроме иронии. Александр не переносил, когда кто-нибудь угадывал его слабость. В нем уживался хитрый и двуличный человек. Поэтому на всякий случай поспешил обеспечить себе отговорку: — Нет, нет, командуете вы. Я здесь простой зритель! Театрально замахал обеими руками, будто отказываясь, и поспешил дальше. Кутузову оставалось только вежливо поклониться. — Хорошенькое дело, — тихо поделился он с Иваном Ильичем. — Я должен командовать боем, которого, видит бог, не хотел предпринимать. И последовал за императором. А я заранее знал: хотя государь затеял это сражение против желания Кутузова, но, в случае неудачи, свалит, как всегда, всю вину на него. На следующее утро император не появился. Его свита молчала, будто их хозяин провалился сквозь землю. По лагерю пошел слух: Александр Павлович уехал на ближайшую мызу. Отдохнуть, так сказать, прийти в себя, в свои мысли. — Мальчишка, — буркнул Кутузов. — А нас оставил с французами. Ладно. Пусть отдыхает. Он нам не помощник. На северо-восточном рубеже началась перегруппировка. Багратион отдал приказ готовить укрепления в районе деревни Посориц. Оттуда, по данным разведки, могла начаться следующая атака. Я лично следил за установкой двух моих механизмов: один позволял мгновенно перенаправить батарею, другой мог втрое ускорить разворот лафета в узком овраге. — Что ты снова изобрел? — подошел полковник Резвой, бросив на конструкцию скептический взгляд. — Упростил поворотную ось. Без нее мы не смогли бы прикрыть фланг, если ударят от Вишау. — Стало быть, ты и мыслишь, и чертишь, и под пули лезешь. Начнешь еще приказы за Кутузова подписывать? Я только рассмеялся. Полковник шутливо толкнул меня в бок. И в тот момент мы увидели снова того незнакомца. Он стоял на краю леса, будто сливаясь с деревьями. Все тот же человек — в сером сюртуке, без знаков различия, с холодным лицом и внимательными глазами. Я не мог понять, почему он казался таким… неуместным . Будто попал сюда не из армии, а с портрета другой эпохи. Ни жестов, ни разговоров, один только взгляд обо всем говорил. Пронзительный, словно записывающий все мои изобретения. — Видишь его? — спросил Резвой, незаметно указав подбородком. — Вижу. Вчера видел еще двоих. Один говорил с денщиком Аракчеева, другой с полковником из свиты императора. — А сам Аракчеев? — В лагере не показывался. Но слышал, что он как всегда с императором. — А этот? — махнул рукой в сторону незнакомца Резвой. — А этот шпионит. Я сжал губы. Раньше мне думалось, что шпионы — это маскарад и игра. Но теперь вдруг чувствовал тоску по своему бывшему телу. И тут же всплыло, как там, в моем времени, дочурка всегда просила: «Папочка, а давай поиграем в догонялки. Ты будешь шпионом, а я буду от тебя убегать…» Вот и мне вдруг отчаянно захотелось: а не послать ли все к бесовой матери? Взять, и провалиться сознанием куда-нибудь к черту на кулички. Сделать себе провал памяти. Сбой программы. Перезагрузку. К сожалению, по заказу такой феномен не работал. Очевидно, он возник у меня по какому-то своему плану, когда я в первый раз провалился в памяти. Сколько не пытался объяснить себе причину, ничего не выходило. Вздохнув, я глянул в сторону незнакомца. Как и в прошлые разы, он исчез незаметно. К утру следующего дня по батареям прошел слух: Александр возвращается. Едва к полудню у штаба собрались офицеры, как появился сам император. — Все тот же юный, — заметил сквозь зубы Иван Ильич. — Только теперь с болезненным румянцем и потухшим взглядом. — А кто рядом с ним? — шепотом спросил я. — Рядом? Ну, тот, что справа мрачный, это Новосильцев. А кривит губы, это Волконский. Государь прошел мимо строя, окинул нас взглядом и вдруг замер напротив меня. — Это вы — поручик Довлатов? Я вытянулся, похолодев до пяток. — Так точно, ваше величество. — Говорят, вы спасли артиллерию? Я прикусил язык. Ну, вот, черт возьми. Перед всем штабом офицеров. Теперь каждая собака будет знать, что я обладаю склонностями к диковинным изобретениям. За меня ответил Кутузов: — Этот молодой человек изобрел конструкцию, которая позволила нашим батареям отойти и открыть огонь с новой позиции. Без потерь. Багратион подтвердит. Александр смотрел на меня, как на букашку. Только разумную. Будто решал у себя в уме задачу, а я был лишь насекомым в его глазах. — Вы инженер? — Нет, ваше величество. Солдат. Он кивнул, ничего не сказав. Лишь пошел дальше осматривать строй. А я заметил, как серый человек из леса — тот самый, из леса — на мгновение наклонился к Новосильцеву и что-то прошептал. А тот утвердительно хмыкнул. Перехватив мой взгляд, Иван Ильич тихо сказал на ухо: — Запомни его лицо, Гриша. Он не просто шпион. Он может быть твоим приговором. Штаб снова переехал. На этот раз в Бухлау. Деревушка, затерянная среди холмов и болот, с каменной кирхой и пустыми избами, уходила дворами в холмы. Жители спрятались еще до начала сражений — и в этом пустом, вытоптанном поле, Кутузов решил отдохнуть. Принесли барабан. Устроившись в походном кресле, хозяин вытянул на него уставшие ноги. Прохор, тут как тут, хлопотал с тазиком нагретой воды. Лодыжки командующего опухали после натруженных дней. Мы с Иваном Ильичем развернули карту, облокотившись на перевернутую бочку. Вдали гремели запоздалые залпы — это австрийцы пытались сдержать французов у Раусница. — Оттуда пойдут? — спросил он. — Или от Брюнна, — кивнул рядом стоящий штабной адъютант Коновницын. — Хотя… я не удивлюсь, если ударят в лоб, как под Ульмом. Мимо прошел ротмистр с перевязанной щекой. Потом артиллерийский капитан, тот самый, кому я помог своим механизмом. Подмигнул мне, склонившись учтиво. За ним… А за ним — он . Снова он . В узкой шинели без знаков различия. Мне стало жутко. Ведь ни один патруль его не останавливает. Ни один офицер не проверяет его документов. Завидев соглядатая из числа аракчеевцев, каждый штабной офицер старался спрятать глаза, уступая дорогу. Так, беспрепятственно, они и ходили по лагерю. Мы насчитали троих, а сколько таких еще было? Каждый из шпионов, вероятно, следил за кем-то из своих личных объектов, к которым были негласно приставлены. Кто-то за Багратионом, кто-то за Долгоруковым, а вот этот за мной. Не за Кутузовым, а лично за мной — это я уже понял, когда император прилюдно похвалил мои разработки. И что из этого следует? — спросил я себя. — А то, братец Довлатов, что тебя скоро захватят аракчеевцы. Поместят в темный подвал, и будешь там чертить свои изобретения, питаясь хлебом с водой в окружении крыс. Словно кукловод, то показывающийся в массе, то исчезающий в дымке, незаметный, но постоянный, мой личный шпион не приближался ко мне. Я чувствовал его присутствие как ветер, проходящий сквозь щели. — Сегодня он смотрел на карту, — шепнул Иван Ильич. — Стоял за твоим плечом, как только ты отошел. — Думаете, Аракчеев замешан? — А ты думай глубже. Возможно, Александр. — Зачем? — Чтобы понимать, на что ты способен. И на что решится Кутузов. Возможно, вы оба не на своих местах. О, как он был прав! Я хотел подтвердить, но как объяснить человеку девятнадцатого века, что я нахожусь не на своем месте лишь потому, что мой разум в теле Довлатова прибыл из будущего . Как разъяснить, как втолковать, что я дитя совершенно иного века, и что мои достижения здесь у них, всего лишь изобретения грядущих столетий? Мысли оборвались сами собой, потому что в этот момент раздались шаги. Не шаги, а чеканная поступь сапог. Медленно, с характерными щелчками о гравий. — Поручик Довлатов? — раздалось за спиной. Обернулся. Передо мной стоял майор с документом в руке. — Подпишите. Отныне вы прикомандированы к Главной квартире командующего армией. По личному распоряжению Его Императорского Величества. — Меня? — переспросил я. — Вас. И ушел, не дав объяснений. Я стоял с листом в руках, ощущая, как холод сочится под шинель. Позднее Кутузов выслушал это. — Вот и началось, — вздохнул он. — Что началось, Михайло Ларионыч? — Ты стал собственностью. Императорской. Теперь не мне решать, куда ты пойдешь, что изобретешь и кого спасешь. Тебя берут на поводок. — Вы считаете… — Я считаю, что за нами — не один шпион. Они сеткой опутали нас. Кто-то уже докладывает Аракчееву, кто-то будет принимать решения у самого императора. Две власти сразу. Интересно, какая из них пересилит другую? Государева, или его фаворита? Он отхлебнул настойку, поставил стакан и добавил почти шепотом: — Ты оказался слишком мудрым в своих изобретениях, Гриша. А Александр не любит, когда кто-то действует без его ведома. Даже на благо нашей отчизны. Ночью нас подняли по тревоге. Французы начали разведку боем. Перестрелка у деревни переросла в бой. Тут я тоже увидел, как быстро действует мой механизм. Батарея, которую мы едва успели поднять из грязи, нанесла удар точно по головным редутам французов. Несколько минут рубки на саблях, и линия прорвалась. Русские солдаты подгоняли штыками пленных. Сквозь клубы артиллерийского дыма виднелись группы раненых, сдающихся без боя. Мы победили. Локально. Но чувство было отнюдь не победное. Во всяком случае, для меня. К утру ко мне подошел Новосильцев. Он держал папку с бумагами. Я даже не успел отдать честь, как он сам заговорил: — Поручик Довлатов. Вы умеете чертить? — Да. — Умеете считать баллистику, вести таблицы, объяснять свои идеи? — Умею. — Тогда ожидайте. Вас скоро пригласят. Там и расскажете. Ушел, не простившись. А на пригорке снова стоял серый человек. На этот раз — с другой стороны лагеря. Дорога вновь разбухла под дождем. Сапоги утопали в грязи, обозы буксовали, лошади храпели от натуги. Боев не было, но напряжение не спадало. Мы шли, а француз будто поджидал, не показывался. Затих, не спешил, сидел с расставленными ловушками с достоинством охотника. В штабе стояла мрачная тишина. Кутузов в этот день не принимал никого. Опухла правая нога, болела зарубцевавшаяся рана, и даже Багратиона выслушал сквозь зубы, велев тому: — Действуй по здравому смыслу, а не по бумаге, Петр Иванович. Александр вблизи держится отрешенно, будто считает себя Македонским. А ты, голубчик, ссылайся на меня, ежели что. Вскорости мы тоже ударим Бонапартию в тыл. Но прежде, иди, братец, отдохни. А то лица на тебе нет, одни бакенбарды торчат. Оба улыбнулись. Я вышел из штаба с картами подмышкой, и вновь, уже в третий раз за два дня, заметил того человека в шинели. Он стоял у обломанной изгороди, из раскрытого ворота виднелся плохо пригнанный мундир штабс-капитана. Не ел, не курил, не говорил ни с кем. Просто смотрел. Смотрел на меня. Я пошел по другим делам, он оказался у кухни. Вечером у конюшен. Утром за церковью в деревне, куда я зашел на несколько минут. Ни слова, ни жеста, только глаза стреляли из-под фуражки. Я ничего не сказал Ивану Ильичу, но чувствовал, как внутри поднимается тот самый холодок, что не раз спасал меня еще в том, моем собственном времени. Рассудок вторил каждый день: «За мной следят. Целенаправленно. И не как за офицером, а как за инструментом». Почему именно сейчас? Почему за мной, а не за кем-то еще? Да все очень просто. Я снова вернулся к своим ночным мыслям. Все эти месяцы я предлагал простейшие вещи в виде тележного тормоза, домкрата, подъемной штанги для батарей или дощатого каркаса для быстрой сборки понтонов. Все это вместе взятое слишком просто, чтобы быть гениальным. А тут, на тебе, вот вам, пожалуйста — сразу лафеты для пушек, калибр, баллистика, схемы утяжеленной артиллерии. Как говорят в моем времени: «и тут Остапа понесло…» Засветился, едрена феня! Не выдержала душа поэта, а точнее, мастера-станочника. Забыл, в каком веке нахожусь, среди какого двора, где на каждом углу шпионы. Плюс на «всю ивановскую» перед рядами офицеров меня похвалил император. Вот и пожинай теперь лавры, идиот! — обругал сам себя. Аракчеев. Это имя шевелилось у меня в голове, как заноза. Он не мог не знать. Он не мог не понять. И, может быть, уже не раз слышал от кого-то, говорившего шепотом: — У Кутузова при штабе ходит один адъютант. С головой-то он будто откуда-то с заморских берегов. Уж больно хитер и разумен, ваше сиятельство… А я представлял себя за толстыми стенами крепости. С чернильным набором, пыльными книгами, на расчерченном полу, где мне приказано будет чертить винтовки, пушки, машины. Аракчеевский человек приедет за мной, и у него будут на то полномочия. Государь, хоть и юн, но на поводке своего фаворита. Михаил Илларионович, хоть и велик, но не всесилен. Здесь еще не Бородино, когда он сможет меня защитить. Здесь под боком государь, а люди Аракчеева вершат судьбы многих. В тот вечер я не ел. Не мог побороть отчаяние. Утром я подошел к Ивану Ильичу. — Неужели, меня оторвут от командующего? А он ведь и оспорить ничего не сможет. Вот черт! Я сам виноват, что на всеобщее обозрение начал внедрять свои изобретения. Что делать, Иван Ильич? Эх, был бы тут рядом Матвей Иванович Платов, он помог бы советом. — Наш бравый атаман казаков сейчас далеко, Гриша. Основал донское казачество в Новочеркасске. Почитай, генерал-лейтенант уже. А мы здесь. Нам и решать. Думай, кто еще в нашей армии хотел бы утащить изобретателя от Кутузова? Тебя вроде бы вызывали к кому-то? — Вот и не знаю, к кому именно, Иван Ильич. К Аракчееву? К государю? Кому еще я понадоблюсь? Не Долгорукову же… Мы рассмеялись. Точнее, смеялся он, а я лишь выдавливал улыбку. Утром мне предстоял визит к всесильному и таинственному хозяину. Вот только к кому из двух? ---------- Глава 6 Всю ночь одолевали мысли, не давая спать. Урывками удавалось провалиться в неспокойные грезы, и тогда мне снилась дочурка с женой. Как это бывает в сумбурных сновидениях, граничащих с бредом, в мозгу смешалось все — и завод и детство и станки и отдых курорта, где меня накрыло волной. А когда просыпался, сознание включало хоровод мыслей: я ведь здесь способен изменить целые куски прошлого! Да-да, метался я в бреду, ведь находясь в теле Довлатова и обладая знаниями двадцатого века, я бы мог полк или роту. Подтолкнуть какое-либо открытие. Сохранить утраченные рукописи. Победить эпидемию, да мало ли что еще, если судить глобально по меркам истории! И неважно, что все события с датами уже случились, что они застыли в веках, как застывает капля воды на морозе. Я мог изменить хотя бы фрагменты! С такими мыслями я проснулся под утро. Голова шла кругом. Озабоченный Прохор был уже на ногах. Недовольно бурча, склонился, брызгая в лицо холодной водой: — Метался в бреду ты, барин. Эх, молодежь. Эть ты смотри, так и лихорадка может свалить. Весь горячий ты, Гриша. Спорить было некогда. Кое-как оделся. Хозяин еще спал, но Прохор уже пошел будить. Солнце едва поднималось с рассветом. Отогнав ночной бред, я выскочил на воздух. Лагерь проснулся. Диспозиция на сегодня была такова: несмотря на то, что четвертая колонна состояла из четырех русских обстрелянных пехотных полков Милорадовича, а австрийские батальоны были составлены из рекрутов, Александр вверил колонны не опытному суворовскому ученику генералу Милорадовичу, а австрийскому Коловрату. Я уже успел мельком с ним повидаться, находясь возле хозяина. Граф Коловрат, конечно, давно выполнил бы предначертания диспозиции — ушел бы с Праценских высот, — но при четвертой колонне находился сам командующий союзными войсками генерал Кутузов. И эта задержка в движении стала результатом его происков. Как ни старался Кутузов под маской полного повиновения императору скрыть свое недовольство, но тот видел: Кутузов не согласен с прекрасной диспозицией Вейротера. Александр расценивал это как зависть Кутузова. Терпеть дальше стало невмоготу. Александр подъехал к Кутузову и принудил его очистить Праценские высоты. Мне было видно с моего места у дверей штаба, как на этот раз не удержался Михаил Илларионович, позволив себе возразить императору. Никто не заметил, как порозовели щеки у Александра от сдерживаемого гнева. Заметил, видимо, только я. В свите государя открыто возмущались поведением Кутузова, не желавшего оставлять высоты: — До чего упрямый старик! — Заважничался. — Допрежь исполнял всю государеву волю, а тут уперся. — Выжил из ума! И тут грянуло взрывом. Если на небесах обитают боги, им заложило уши. Французы скрытно подошли и оказались в двух шагах от союзников по эту сторону прудов. Наполеон не стал дожидаться, когда его обойдут с фланга, а сам перешел в наступление. Плотные массы французской пехоты ударили по центру союзников. Австрийцы смешались, дрогнули, спасаясь бегством. Каждая воинская часть вынуждена была защищаться самостоятельно, а каждый солдат — думать лишь о своем спасении. В суматохе жаркого штыкового боя все смешалось. Сабли сверкали направо налево. В гущу месива врывались новые роты, но их рубили в клочки. Ярость обуяла и нас и французов. Я стрелял из многозарядного пистолета своего образца. Такого оружия еще ни у кого не было: мне удалось изготовить лишь один прототип. — Получай, французская харя! — орал я в пылу схватки. Хозяин ускакал на коне в расположение второй колонны, и я остался бок о бок с гусарами Ивана Ильича. Тот рубил саблей справа от меня. Его поддерживали гренадеры, а полковник Резвой на коне заколол шпагой французского офицера. — Непотребно вам, барин, рубиться с плеча, — кричали мне солдаты, сами идя в штыковую атаку. — Гриша! — вздыбил рядом коня Иван Ильич. — Седлай и скачи во весь дух к командующему! Он где-то на левом фланге, рядом с австрийцами. — Что передать? — Пусть присылает Дохтурову подкрепление. Не выдержим натиска, братец. Скачи! Адъютант Ивана Ильича кинул поводья своего скакуна. Взлетев на седло, я помчался к Кутузову. Кругом громыхало, свистело, гудело. Стоны раненых и крики «ура» смешались в одном сплошном хороводе. Как оказалось позднее, Александр очень скоро растерял всех: меланхоличного императора Франца, свою блестящую свиту, состоявшую из генералов и министров, и свою непреклонную уверенность в победе. Воинственный пыл государя сразу исчез. Он уже не воображал себя Македонским, а торопился назад к Аустерлицу, как самый обыкновенный беглец. Мимо него, что-то крича, промчался без шляпы, с растрепанными буклями и бледным лицом Вейротер. В эти минуты Александр охотнее увидел бы не австрийского генерал-квартирмейстера, а грузного, неспешного, хотя и нелюбимого им Кутузова. Но и тот затерялся в жестоком побоище. Наши солдаты, заведенные в ловушку, дрались стойко. Александр, увлекаемый бегущими толпами австрийцев, ехал к Аустерлицу. Он был ошеломлен случившимся. Он видел, что ни победы, ни славы уже нет у него. Императорская коляска, теплые вещи, кухня — все исчезло. Приходилось ехать верхом. Беглецы распространяли слухи, не узнавая своего повелителя: — Все как и допрежь, Петруха. Теперича нам только бег. Государь-то убит. — А Кутузов, дядя? Убит ли? — И Кутуз наш убит. — Ох, матушка-богородица! Куды ж нам податься? — А ты, Васька, изрядно струхнул? — Как не струхнуть, дядя? Хранцуз наседает, а Кутуза-батюшки нет. Никто из солдат не поминал государя. По цепочке передавалась лишь жалость о своем командире. — Глупцы! — услышал перекличку солдат Резвой. — Жив наш Кутузов. Рубится на другом фланге! Постепенно паника улеглась. От роты к роте, от батальона к батальону, по устам передали: — Жив Кутузов! — Негоже сумятицу наводить, братцы. Командир-то наш, почитай, вскорости к нам и прибудет. А вы все: «убит-убит…» — Так ты же, дядя, и кричал самый первый… — Цыц, молокосос! Мушкет бери и топай дальше! К вечеру, измученный переживаниями и желудком, император кое-как дотащился до деревни. Та была забита обозами, фурами, ранеными и бежавшими с поля боя. Александр решил ехать дальше: гул орудий затихал, но он боялся все-таки, попасть в плен. Накрапывал дождь, дорога превратилась в грязное месиво. Он смог остановиться, где ему с трудом нашли крестьянскую избу. Забрызганный грязью, бледный, сидел за крестьянским столом у огарка свечи, держась за живот. Тут же, в доме пастора, остановился император Франц, и пошел к обер-гофмаршалу Ламберти попросить у него для Александра вина, чтобы тот мог согреться. Но австрийский обер-гофмаршал отказал наотрез, сославшись на то, что у них самих вина очень мало. Тем самым союзники показали свое настоящее лицо. Все это я узнал позднее, уже через третьи руки. А пока я вновь был рядом со своим господином. После боя мы остановились со штабом в деревне напротив. Ольмюц встретил нас хмурым небом, рыхлой грязью улиц и запахом жареного сала. В узких домах с темными ставнями квартировали австрийцы, уставшие, бледные, с наглыми глазами. Мы же, русские, вошли в город, как будто шли в собор: с выправкой, с желанием победить. В лагере все гудело. Прибыли Михельсон, Буксгевден, Вейротер, австрийские штабные. Александр не скрывал ликования: — Теперь настал час наступления, гос-спода! Час отмщения Бонапарту! Он все чаще вызывал к себе Вейротера, а все реже Кутузова. Я, как и прежде, оставался при Михаиле Илларионовиче, видя, как его лицо день ото дня становилось все жестче. — Они не отдохнули, — бросил он однажды утром, стоя у окна, — они не чувствуют запаха пороха, они думают, что полководство — это протокол. На самом деле, все эти выскочки заблуждаются. Право слово, Иван Ильич, голубчик, ты-то ведь знаешь, о чем я толкую, — поделился он с другом. Иван Ильич не протестовал, не спорил, просто ждал. И наблюдал. А я записывал все, что мог, иногда внося предложения: — Вот сюда можно переместить батарею, — тыкал в карту сражения, — а здесь сократить радиус обозного хода. Можно также ввести дополнительную ось на подводах. Как вам, Михайло Ларионыч? — Забавно, Гриша, забавно. Одобряю. Вызови-ка, братец, курьера, пускай отвезет твои чертежи в мастерские. Ось на подводах, говоришь? Хм-м… Полезная штука. Уж и не чаю, когда увидим все это в деле. Казалось бы, мелочи, но в глазах старого полководца они что-то да значили. В конце ноября Вейротер окончательно настоял на наступлении. План был прост. Ударить обходной атакой по правому флангу Наполеона, который, по слухам, был ослаблен. Александр загорелся бесполезной идеей. Кутузов молчал. — Почему вы не делитесь с государем своим мнением, Михаил Илларионович? — спросил полковник Резвой после очередного совещания, когда все разошлись. Он взглянул на верного сослуживца еще по Очакову. Опустил веки, вздохнул: — Потому что спор с самоуверенным молодым человеком перед лицом смерти — это просто другой путь к смерти, милый мой друг. А там где молодость, там и глупость. Государь все равно бы не послушал меня. У него в советчиках сплошные австрияки. На следующий день, когда Александр призвал к себе офицеров, распределяя направления атак, Кутузов не вмешивался. Но в тот же вечер позвал меня к себе: — Гриша, завтра получим известие. Такое, после которого уже нельзя будет ничего поправить. А пока подготовь свою пушечную платформу. Я чувствую, скоро она пригодится. И действительно — 29 ноября, вечером, к ставке прибыл курьер. Французы отступали, или, во всяком случае, делали вид. Бонапарт будто открывал фланг. Александр был в восторге. — Послезавтра, — сказал он всем, — я поведу армию в бой. Будет славная победа! Поздно ночью я вышел во двор штаба. Было тихо. Только дым из труб поднимался вертикально без ветра. С того дня я больше не видел таинственного человека в шинели. Ни его, ни других подручных Аракчеева. А в воздухе уже стоял запах решающей битвы. Поля у деревни Аустерлиц, говорили австрийцы, были удобны. Русские батальоны стягивались. И ночь с двадцать девятого на тридцатое ноября была самой тихой накануне самого громкого сражения. Эта тихая ночь застала нас в низинах у Позоржица. Туман, поднявшийся с болот, скрыл костры и обозы, как саван. Земля под ногами подмерзла, но не леденела от холода, а будто вбирала в себя шаги тысяч людей, запоминая их. Полки с батальонами скрытно прибывали, вытекая тихим маршем из соседних рощей, оврагов, полей. Люди спали прямо на оружии. Некоторые писали письма. Другие молились. Иван Ильич сидел рядом, накрывшись буркой, изредка поглядывая на меня. — Спишь? — Какой тут спать, Иван Ильич? Считаю расстояние между батареями. Если чуть сдвинуть правую платформу к югу, то сектор обзора будет шире. А я еще приладил кольцевую шкалу для угломера — это поможет быстрее наводить орудия. Думаете, Кутузов разрешит? — Думаю, разрешит. А вот Вейротер вряд ли. Он бы и тебя приладил к угломеру. Оба тихо рассмеялись, чтобы не будить солдат. Вдруг, сквозь влажную тишину, донесся стук копыт. Сначала редкий, потом все плотнее. Прислушались. Из тумана выехал казак. Спешился, подбежал ко мне. — Вы Довлатов? — Я. — От командования: срочно в штаб. И не один, а с чертежом установки. Казак ускакал, а я стал подниматься, обескураженный новым приказом. — Погоди, — поднялся следом Иван Ильич. — Провожу тебя до палатки. В шатре пахло горелым жиром и свежей краской на картах. Александр стоял у раскатанных схем, словно дирижер перед оркестром. Вейротер, с красным лицом и дрожащими пальцами, водил по начерченным стрелкам: — Здесь, государь, здесь они прорвутся! Но мы их ударим с фланга. А колонны вот отсюда, и вот тут… — тыкал указкой австриец. Кутузов сидел чуть поодаль, прикрыв глаза. Я узнал этот его затаенный взгляд: хозяин мой не дремал. Он думал. — А вот и наш изобретатель-поручик, — сказал Александр, — вот и наш тайный конструктор. Довлатов, у вас есть чертеж нового орудия? — Есть, ваше величество. Мобильная платформа с ускоренной наводкой. Дает преимущество на холмистом рельефе. — Сколько таких? — Пока четыре успели смастерить. Спасибо Михаилу Илларионовичу — сразу велел расположить в батареях. Они прикрывают основной фланг. Александр кивнул. — Отправим его к генералу Багратиону. Там будет жарко. Пусть передаст генералу обоз с новыми пушками. Потом вернется назад. Кутузов, вы согласны? Постаревший полководец открыл глаза. Он не спорил. Только посмотрел на меня, как смотрят на сына перед дорогой. Я вернулся к батарее в полной тьме. Иван Ильич ждал моего рассказа. — Значит, Багратион? — пробормотал он, когда я закончил. — Не Дохтуров? Ну… там как раз горячо будет. Долго жить не придется. Протянул мне запечатанный сургучом свиток: кусок бумаги, обернутый в промасленную ткань. — Это что? — Портретист полковой написал. Ты рядом с орудием, а Кутузов на заднем плане. Подаришь нашему батюшке-командующему, если выживем. Я выехал из лагеря затемно, едва небо посерело, а костры у обоза догорали медленным пламенем. При мне был документ, подписанный Аракчеевым и скрепленный его личной печатью. Такой себе передаточный акт на телеги, сопровождаемые несколькими унтер-офицерами. Название даже было придумано в их канцелярии: «Особый обоз, содержащий материалы вспомогательного военного назначения». Так было написано — достаточно туманно, чтобы не возбуждать лишних вопросов, но достаточно весомо, чтобы не задержали. На самом же деле в телегах были ящики с деталями, образцами упрощенных тумбовых лафетов, запасными приспособлениями к обозным орудиям, укороченными креплениями для перемещения батарей по косогору, и еще несколько опытных устройств, в том числе расчетная планка для угла прицела, закрепляемая на дужке штыка. Все это было выужено мною из памяти своего времени, когда я был на заводе мастером-станочником. И все это, конечно, не могло сыграть большой роли в грядущем сражении, но… Но при удачном применении спасло бы десятки, а может, и сотни жизней. К чему я, собственно, и стремился. Не остановлю ход исторической битвы, не изменю хронологию событий, но хотя бы спасу сотни солдат для их ждущих семей. Такова была цель. Меня сопровождал старший сержант Прохоров, смышленый парень, служивший ранее в инженерной роте. Он присматривал за упряжкой и был предупрежден, что в случае нашего пленения — документы сжечь, а устройства сломать. За нами на двух телегах ехали пять унтер-офицеров сопровождения. Дорога к Багратиону была неровной, вела вдоль пологих холмов, затем уходила вниз, к низине, где стоял его корпус, готовый сорваться с места. Я проехал мимо тянущихся колонн кавалерии, где один из ротмистров буркнул, узнав меня: — Опять этот адъютант… Снова с ящиками? Я сделал вид, что не услышал. У палатки Багратиона было шумно. Офицеры спорили, переговаривались, один даже кричал на кого-то по-немецки. Сам князь стоял с картой в руках, окруженный адъютантами и связными. Когда я подошел, он оторвался от карты и прищурился, узнав меня. — А, Гриша… — голос его был утомленным. — Это те самые устройства? Михаил Илларионович говорил. Отдав честь, я протянул ему список — краткое описание того, что находилось в обозе. Он быстро пробежал глазами, хмыкнул. Обвел задорным взглядом помощников: — Знаешь, Григорий Николаевич, если хотя бы одна из этих штуковин поможет мне удержать фланг, я тебя у себя в ставке пропишу. Навечно! — и расхохотался своим низким басом. — Удержим, ваше сиятельство, — отчеканил я по-военному. — А если не удержим, хоть живыми останемся. Он помрачнел, вернув список, кивнул: — Ладно. Разгружайте. Пусть капитан Юрков проверит и распределит по батарейным расчетам. А тебе обратно к Кутузову. Скоро начнется. На обратном пути мне чудилось, будто слышу чьи-то шаги. Если это не аракчеевские лазутчики, то кто? Неужели французы? ---------- Глава 7 В тот же вечер меня вызвали в австрийский дом, где остановился генерал от инфантерии Аракчеев. Комната была просторна, но обставлена скудно. Под ногами скрипел паркет, в камине потрескивали поленья. Алексей Андреевич сидел в полутени, спиной к свету. — Поручик Довлатов, говорят, вы кое-что понимаете в механике? Я молчал. — Умеете делать железо послушным? Это редкое качество. Но скажите мне, к чему тратить его на старика с одним глазом, у которого душа в прошлом веке? — Я при Кутузове. По воле командования, — ответил я ровно. — И сам не жалуюсь. — Жаловаться вы будете, когда он заведет вас под топор, — отрезал Аракчеев. — Вы ведь не просто адъютант, это и мне ясно. Откуда у вас эти штуки, что вы вставляете в пушки, в телеги, в обозы? Кто вас учил? Я медлил, но все же ответил: — Жизнь подсказывает, ваше сиятельство. — Врете! Но пусть. В любом случае вы нужны императору, а не Михаилу Илларионовичу. Подумайте: под моим присмотром вы чертили бы в тишине. Без боя, без крови. Только вы и ваше дело. Разве не об этом мечтает настоящий мастер? — А вы хотели бы меня заточить в темницу? Он резко вскочил. — У меня есть приказ: наблюдать. Но я могу получить другой. Скажем, о переводе. Это дело времени и воли государя. Впрочем… посмотрим. Через два дня, в ставку под Бруном, нас с Кутузовым неожиданно вызвали ко двору. Александр был суров, в черном мундире, с туго застегнутым воротом. — Я знаю, с вами говорил Аракчеев, — побеседовав с командующим с глазу на глаз, обратился он ко мне.— И пока я император, ни он, ни его люди не будут вмешиваться в дела Кутузова. Вы остаетесь при нем. Надеюсь, вы понимаете, насколько важно, чтобы ваши знания служили армии, а не чьим-то личным амбициям? Я поклонился. — Понимаю, государь. — Хорошо. Следите за тем, чтобы ваши устройства не попали в чужие руки. А остальное на совести вашего командира. Он знает цену вам. Правда, Михаил Илларионович? — повернулся к моему господину. Тот поклонился учтиво. Моя судьба была решена один ноль в мою пользу. А когда мы вернулись в штаб, тот человек в шинели исчез. С ним провалились к чертям собачьим еще трое, что бродили по лагерю под видом фурьерских чинов. Иван Ильич только расхохотался, когда я бросил взгляд на него. Хотя оба знали, что это еще не конец. Это была передышка. Проснулся в непривычной тишине. Костры, еще догорающие у палаток, курились сизым дымом, а над равниной лежал густой утренний туман. Он тянулся длинными косыми полосами по оврагам и впадинам, стелился по склонам и вяз в ложбинах. Изредка где-то вдалеке раздавались одинокие пушечные выстрелы — не то сигналы, не то разведка — но общий покой казался, словно затишьем перед неизбежным. Кутузов спал немного. Было слышно, как он ворочался ночью и дважды вставал, чтобы что-то сказать вестовым. Прохор ворчал на хозяина из сеней, боясь показаться с тазом в руках. Теперь же, на рассвете, хозяин сидел, укутавшись в шинель, молчаливый, глядя в один и тот же клочок земли у костра. Ординарец подал табакерку — ту самую, потемневшую от времени, с мелкими вмятинами на крышке. Михаил Илларионович открыл, понюхал табак, но не нюхнул — только задумчиво закрыл и положил обратно на колени. Я чувствовал почти физически, что он предугадывал поражение. Мог бы, наверное, еще раз попытаться уговорить Александра. Мог бы, но не стал. Слишком поздно. Армия стояла готовая и, по мнению государя, со слишком красивой позицией, чтобы отказаться. Союзников, казалось, ослепила возможность решающего удара. Я вышел наружу. Солдаты стояли в строю, молчаливо, уставившись в белое марево перед собой. Некоторые крестились, кто-то курил, кто-то поправлял заскорузлые ремни, проверял ружье, перетягивал шинель. Голосов и смеха почти не было. Только дыхание множества грудей и поскрипывание дерева в телегах. Из-за кустов показались всадники. Александр, молодой, красивый, с непроницаемым лицом, а за ним целая свита. Буксгевден, Вейротер, Головин, Уваров, гусары, драгунские командиры. Император не сказал ни слова, только кивнул Кутузову. И тот ответил едва заметным кивком головы, будто знал уже: не он теперь распоряжается этим сражением. Полковник Резвой, подскакав, прошептал мне: — План утвержден. Вейротер прочел при Александре. Авангард под Лихтенштейном отвлекает, наши должны обойти слева и ударить по центру французов, когда они начнут отступать. Я лишь пожал плечами. Изменить ход событий в хронологии истории я не мог. Потому что все это было уже закреплено в веках. Кто-то окликнул меня: — Господин адъютант, командир просит вас в лагерь штаба! Я поспешил к Кутузову. Михаил Илларионович, увидев меня, сказал негромко: — Пора. Надобно бы сказать Багратиону, чтобы был начеку. Все, что можно было спасти, теперь спасет только он. Промокнул платком раненый глаз. Поправил повязку. На груди звякнули ордена. — Скажи, Гриша… ты когда-нибудь знал, что именно начинается с утра? Нет? Не знаешь, голубчик? Вот, и я не знаю. Но знаю другое. Сегодня француз будет мять наши бока до последнего издыхания. Бонапарту нужен бой. Он слишком долго стоял. А значит, устал ждать. Перевел взгляд на меня. Было в нем и уважение, и тревога. — Я все еще не знаю, кто ты на самом деле, Гришенька. Сколько служишь со мной, а вот, поди ж ты, никак не могу уразуметь. Не по бумагам, не по происхождению. — Он поднес палец к виску. — Вот тут ты иной. Не как все. Я хотел ответить, но он не дал. — Не говори. Ты уже сделал достаточно. Я знаю, что ты скрываешь. Не тайну, нет — слишком благородно для тайны. Знание, вот что ты таишь от меня. Понимание. Машины твои чудные какие-то. Идеи. — Он усмехнулся. — Даже Аракчеев рвался тебя перетянуть, пока государь не охладил его пыла. Глупец. Он думает, что ты его сокровище. А ты, братец, мой. Даже не мой, а всей русской армии. И добавил, будто в сторону: — Хорошо бы, чтобы хоть ты остался жив. Я хотел было сказать, что в этой битве мы все, к счастью, выживем, но к лагерю уже подъехал гонец с запиской от Александра. Начиналось… Вдалеке бил одинокий барабан. Где-то по левому флангу ударили сигнальные пушки. Над белым туманом замерцало холодное утреннее солнце — бледное, ослепительное. И я понял, что это уже все. Шаг в пропасть. Весь этот день, это уже не события. Это история. Кутузов молча вскрыл записку, пробежал глазами. Вздохнул: — Приказано наступать по плану Вейротера. Начнут с левого фланга, как и предлагалось. Честь авангарда у Багратиона. Протянул мне листок. — Передай Петру Ивановичу, пусть держится. Как сможет. Отступать только по прямому приказу. Пусть отвоюет себе место на поле, если смогут другие проиграть. Тут мы неповинны. Я взял записку. У палаток уже разворачивали карту, офицеры шептались, спорили, кто куда должен двинуться. Далеко за линией деревьев слышались первые залпы, пока еще одиночные, пробные, иные уже гулкие, затяжные. Французы отвечали. Сел на коня. Спешил к Багратиону, чья колонна двигалась по направлению к Тельницу. Морозный воздух обжигал лицо. Дороги раскисли от подтаявшего инея, но артиллерия тянулась, скрипя, а солдаты все шли и шли молча, будто знали: впереди их ждет мясорубка. По истории, как мне помнилось отрывками из школьной программы, еще там — в моем времени — так оно, собственно, и было. Иначе как мясорубкой это нельзя было назвать. Историки потом во всем обвиняли союзников с их бездарными планами. Но мне, здесь, в этом промежутке времени, все казалось иначе. Почему? Да все просто: кроме австрийцев была еще бездарность Александра с его молодой самоуверенностью. В этом плане Суворову было когда-то удобнее воевать — на него не довлело начальство. А Михаил Илларионович был между молотом и наковальней. Сразу два императора висели у него на шее. С одной стороны Франц, безвольный и меланхоличный; с другой наш государь — самодур. А в лоб смотрит третий, тот что с французским флагом. Когда я нашел Петра Ивановича Багратиона, он был на месте, хмурый, сосредоточенный. Принял записку, кивнул, добавив сухо: — Будем стоять. Скажи Кутузову — все сделаем, как он просил. Я уже хотел повернуть коня обратно, когда краем глаза заметил фургон с накрытыми телегами. Мои. Те самые. В одной из них — разобранная осадная катапульта нового образца, в другой — чертежи для дивизионных повозок облегченного типа. Рядом — двое рядовых, сержанты, и младший инженер, что сопровождал меня из Вены. Все доставлено. Багратион, перехватив мой взгляд, негромко спросил: — Это они? Твои штучки? — Да, ваше сиятельство. — Ладно. Если удастся удержаться, поставим. Если нет — жечь к черту, чтобы Бонапарт не забрал. Понял? — Так точно. Ударил по стременам и повернул обратно к штабу. Но уже через минуту движение на фронте приняло иной, зловещий ритм. Взрывы стали глуше, чаще, перекрывая даже крики. Ржание коней сменилось на грохот отдаленной канонады. Пули свистели над дорогой. Где-то впереди заревели барабаны. Французы начали наступление по центру. По нашим позициям. БА-ААМ! БА-ААММ! — сдетонировали где-то снаряды. И тут, будто тень проскользнула у обочины дороги. Фигура в шинели, стоявшая среди кустов. Лица не разобрать, но я узнал походку. Один из тех, что следили за мной в Краузене. Он исчез после приказа Александра. А теперь что? Вернулся? Нет. Я гнал эту мысль. Александр отдал распоряжение. Аракчеев подчинился. Следили ли за мной снова? Или это был другой? Пришлось ускорить шаг. Надо было сказать Михаилу Илларионовичу — нет, даже не говорить, а просто быть рядом. Не хватало еще, чтобы в самый разгар боя кто-то тянул свои цепкие пальцы туда, где решается судьба армии. Пока добирался до ставки под пушечный гул, незнакомец исчез. Утешала лишь мысль, что это был француз, а не из числа аракчеевцев. Как говорили в моем времени: из двух зол надо выбирать меньшее. Над палатками Кутузова стояли офицеры в шинелях, прикрывая карты от снега. Ветер нес запах пороха и прелого сена. У костра сидел Михаил Илларионович, прислонившись к седлу. Глаза полузакрыты. Он слышал, как я подъезжаю, но не повернулся. — Ну что, как Багратион? — Стоит, как и просили. Мои телеги тоже на месте, — я присел рядом. — Он сказал: если удержимся — поставим, если нет — сожжем. Кутузов кивнул, поправил воротник. Долго молчал. Наконец, тихо сказал: — Сегодня мы проиграем, Григорий. Я не понял сразу. — Проиграем? — Угу… — понюхал табак. — Не сердцем, так разумом. Этот Вейротер глуп, а император еще тот юнец. Француз нас перехитрил. Он не дал нам выбрать поле. Втянул нас в свое. Вниз, к себе, туда, где туман и лед. Я вижу это, а ничего поделать не могу. Но видит бог, Гриша, я неповинен. Сзади подбежал адъютант, взволнованно зашептал: — Центр начал движение. Французы пошли с Праценских высот! Командующий при двух императорах медленно поднялся. Снял перчатку. Повертел задумчиво между пальцами пуговицу мундира. — Пора, Григорий. Иди туда, где слышишь грохот. Делай, что умеешь. Но помни: если все рухнет — главное сохрани ясность мысли. Он шагнул прочь. Я остался один на миг — среди стрекота барабанов, ржания лошадей, гула пушек. Именно в этот момент, когда Кутузов удалился, я вновь заметил среди еловых теней незнакомца. Но теперь он не шевелился. Стоял, будто врос в снег. Шинель, высокий ворот, шляпа низко надвинута. Не наш. И уж точно не аракчеевский. Это был кто-то новый. Не приближался, но и не уходил. Просто смотрел на меня. Да что ж такое, едрит вас всех в душу? — Эй! Любезный! Потрудитесь объяснить причину, по которой вы меня преследуете? Что вам надо? — Я сделал шаг вперед, но он уже исчез за склоном холма. Французы, как пить дать. Кто-то в их ставке тоже решил, что я опасен. Мое место было не в тылу. В теле Довлатова я понимал, что бой примет его в самую гущу. Кутузов дал ему волю, а это означало, что нужно было быть там, где начинается самое жаркое. Направив коня вдоль колонны, пересек промерзшую долину, где уже вились дымки от первых залпов. Голубой ручей, коварный овражек с темной водой, отсекал центр от флангов. Через него перекинулся деревянный мост, дрожащий от канонады. — Картечь! — крикнул кто-то сбоку. — Вашбродие, ложитесь! Несколько солдат кинулись к мосту. Я пригнулся к загривку коня. Пуля свистнула поверх головы. Оглянулся, увидев, как десяток наших артиллеристов уже лежали в грязи между лафетами. Но батареи, размещенные выше по склону, все еще били. Навел бинокль собственного изобретения. Среди орудий, ближе к обрыву, я узнал одно из тех, что снабдил Багратиона в обозе. Подбежал офицер, молодой и испуганный, держась за обожженную руку. — Орудие сломалось! — выкрикнул он. — Не наводится! Спрыгнув с коня, подполз под снарядами к лафету. Быстро осмотрел узел. — Ось повреждена, крепление разбито, господин поручик, — пояснил канонир, весь в дыму. И уставился непонимающим взглядом: мол, кругом вздымается земля от разрывов, а тут бегает адъютант его превосходительства с сумкой инструментов. А она была у меня как раз за спиной. Пальцы дрожали, но все навыки станочника я знал наизусть. — Пять минут! — крикнул я. — У нас нет пяти! — Будут! Сжав ключ, заменил вал, затянул сцепление. Новый узел, сконструированный мной еще в Горошках, позволял смену орудийной оси без полного разбора. Система шлицевого захвата работала идеально. Навык моего времени сработал в теле Довлатова. Чудеса, да и только! Орудие качнулось и выпрямилось. Наводчик перехватил ручку. — Заряжай! Первый выстрел пробил французскую линию: БА-ААХ! Второй осадил батарею с противоположного берега. Я обернулся: офицер, тот, что еще минуту назад держался за обожженную руку, смотрел на меня с каким-то благоговением. — Кто вы?.. — Никто, — отозвался я. — Адъютант. Работяга. Вскочил в седло. Конь понес вперед, к мосту, где отступала рота пехотинцев. Они сдерживали атаку мужественно, но теряли позиции. Я подскакал к капитану, крикнув сквозь дым: — Здесь будет точка прорыва! Нужно укрепить правый фланг. У вас есть хоть что-то? — Только то, что в телеге. Пять мин и три фальконета. — Хватит. Сделали заслон, поставили фальконеты так, чтобы их не было видно сразу. Я поджег фитиль, и первый же снаряд сорвал наступление. Французы откатились. Правда, на миг. После залпа трех пушек пришлось протереть глаза. Гарь с копотью мешали видеть состояние боя. Когда вернулся к Кутузову, вечер уже опускался на долину. В низинах застыл дым, как туман над прудами. Легкий иней покрывал обозы, убитых не успевали убирать, но никто не сетовал, поскольку это было лишь началом. Михаил Илларионович стоял у карты, разложенной прямо на санях. Он посмотрел на меня, как смотрят на человека, вернувшегося с того света. — Живой, голубчик! Значит, прав был я, а не судьба. — Нас спасла топография, — ответил я. — И немного… инженерной дерзости. Он усмехнулся, но усмешка вышла натянутой. Где-то в глубине его взгляда читалось: это всего лишь отсрочка. Француз давил. Александр был не готов. А мы, как щепка между жерновами, могли лишь исполнять желания всесильных, но бездарных правителей. Подошел Буксгевден. Быстро обменялись короткими фразами. Я поймал их смысл. Из штаба левого крыла поступили известия о подозрительной активности. Кто-то проникал в расположение штабов, будто бы под видом австрийцев. Сперва думали, местные, ищущие еду. Но кое-что не сходилось. — Это не крестьяне, — сказал я. — Они знали, куда идти. Знали, когда. А один из таких… следит за мной. Буксгевден нахмурился, ничего не поняв. Кутузов посмотрел долгим взглядом зрячего глаза. — Иван Ильич, — обратился он. — Пусть к нему приставят охрану из числа казаков Дохтурова. Тихо. Без пыли. Мы не отдадим Довлатова французам, даже если он им более ценен, чем вся батарея. Помилуй бог! Уже и враг прознал о тебе, голубчик наш, инженер. Так скоро и Бонапартий узнает, что в русских рядах тайком создает свои изобретения какой-то адъютант Кутузова. Вот будет потеха, господа! Охрану моему помощнику! Иван Ильич кивнул. — Уже сделано. Два человека. Один будет из моих гренадеров. Я вздохнул. Это было неприятно. Я не любил охрану. Но понимал, что теперь это необходимо. Если Аракчеев утратил возможность следить, то у французов возник соблазн воплотить ее в жизнь. А что? Если неприятель уже прознал о моих способностях, относящихся не к их времени, запросто могут взять где-нибудь в плен. Расставить ловушки, напасть из засады. Много ли надо в пылу боя? Потому и мелькает все время этот шпион. Приказом государя Аракчеев отстал, зато появился новый лазутчик. И кто из них хуже — черт его знает. А когда вернулся под парусиновый полог в землянке рядом со штабным обозом, то почувствовал, как снаружи кто-то дежурит. Поскрипывал снег, иногда кашляли. Собаки не лаяли, только пламя горело где-то вдалеке, а рядом шепот одного из казаков: — Не знаешь, Петро, кто он таков? Говорят, охфицер секретный, а сам с железом возится… — Может, сам черт, — ответил второй, тоже шепотом. — Но наш черт. Не хранцузский, это уж точно. ---------- Глава 8 К вечеру накануне боя весь лагерь гудел. Кто-то точил штык, кто-то допивал вино, кто-то писал матери, словно чувствовал, что письмо все равно не дойдет. Австрийцы ходили по биваку с надменными лицами, как будто уже вырезали на медалях: «За победу при Аустерлице» . Я шел вдоль телег и слушал, как снег хрустит под ногами. Один из моих охранников, солдат с лицом булыжника, спросил: — Спать будете в палатке, господин адъютант? — Не знаю, — сказал я. — Возможно, вообще не буду. В темноте, у обозов, я вдруг почувствовал взгляд. Нет — не просто взгляд, а выученную привычку смотреть, не выдавая себя. Где-то среди черных силуэтов, в массе живых теней, стоял тот, кто знал, где я сейчас нахожусь. — Хранцуз, — прошептал второй охранник. — Думаю, их разведка уже внутри нас, вашбродие. Я кивнул. Француз, а может и австриец, переметнувшийся к Бонапарту. А может, кто-то, кто умеет переодеваться и менять лагеря, как перчатки. Но он смотрел не на Кутузова, не на Долгорукова. Только на меня. Вернулся к костру. Кутузов сидел, кутаясь в шинель, глядя в пламя. Словно бы молчал с ним, как с равным. — Завтра они начнут на рассвете, — сказал он. — План у них написан, как по нотам. — Но музыка может быть фальшивой, ваше сиятельство, — ответил я. Он кивнул. Не усмехнулся, не одобрил, просто кивнул, глядя в огонь. В эту ночь никто не спал. Даже Бог, если он обитает на облаке. Туман был густой, как молоко, и не собирался рассеиваться. Утро второго декабря встретило нас не фанфарами, а удушливой белизной, как будто сама природа отказывалась быть свидетелем того, что грядет. — Штаб у Ольмюца уже не отвечает, а вестовые перехватываются французами, — передал гонец, запыхавшийся, в обледенелой шапке. — Дохтуров просит подтверждения: начинать ли наступление на правом фланге? Кутузов не ответил. Мне было видно со стороны, как он стоял, опершись обеими руками на трость. Глаз его смотрел в туман, будто пытался разглядеть сквозь него не позиции французов, а последствия всего сражения. Я стоял поодаль, рядом со своими телегами, с охраной. Уже не было соглядатаев Аракчеева, исчезнув по мановению указа государя. Но сегодня я чувствовал другое присутствие. Французы. Они были где-то рядом. Возможно, среди крестьян. Возможно, в форме раненого австрийца. Чего стоит лазутчику, владея русским языком, перевоплотиться в нашего солдата? Я чувствовал, как кто-то с интересом следит за моей походной повозкой, в которой лежали последние эскизы нового передвижного лафета. — У тебя было ощущение, — спросил Иван Ильич тихо, на ухо, — что сегодня победа невозможна? Он говорил как человек, у которого слишком много сражений за спиной, и каждое оставило занозу в душе. — Нет, Иван Ильич, — пришлось соврать мне. — Просто есть ощущение, что мы не те, кто вершит судьбы тысяч солдат. Благодаря двум самонадеянным императорам, сегодня поляжет много людей. Слева затрещал фальшивый сигнал трубы. То ли по ошибке, то ли от страха. Австрийские офицеры метались на конях, перегруппировывая дивизии, словно кто-то уже начал наступление. Движения происходили без приказа, без связи, без смысла. Мы стояли, ожидая французского удара, а на деле подставляли сами себя. Колонны с южного фланга уже начали выдвигаться и, как мне показалось, слишком рано. Слишком быстро. Буксгевден в горячке решил действовать. Кутузов молчал. — Где государь? — спросил я. — У Пробсниц, с австрийцами, — ответил кто-то. — Он с Вейротером. Вейротер. Проклятый картограф! Подбежал юнкер с докладом: — Французы на Праценских высотах не обнаружены, ваше благородие. Они ушли вниз, в долину. А я мысленно отметил про себя: они не ушли. Просто их не видно. Они ждут, когда мы раскроемся, как раковина, чтобы ударить в самое мясо. Михаил Илларионович, наконец, поднял глаза на горизонт. Руки подрагивали, то ли от холода, то ли от того чувства, которое давно уже съедало моего хозяина: всё идёт не так . Я видел — он знал это, он чувствовал нутром, как опытный полководец. — Передайте князю Багратиону, чтобы не выдвигался без подтверждения, — сказал он негромко. — И к чертям Вейротера с его картами. Я не вижу фронта. Я вижу только туман. Я двинулся к посыльному, но не сделал и трех шагов, как перед нами вырос силуэт — стройный, высокий, в обмундировании гвардейца. Снял шапку, поклонился. — Его величество прибыл на позиции, — объявил он торжественно. Кутузов не ответил. Лишь подтянул трость поближе и встал прямее. Голос у сразу стал другим — тяжелым, как мокрый камень: — Ну что ж, помилуй бог. Теперь нас точно загонят в бой. Вскоре мы увидели Александра. Он был возбужден, лицо пылало, даже слегка улыбался, словно не чувствовал той мрачной тяжести, что нависла над долиной. Рядом с ним держался Вейротер, размахивая руками, словно дирижировал невидимым оркестром. — Мы начинаем наступление! — почти крикнул император. — Французы отступают с Праценских высот! Это наш шанс! Кутузов что-то пробурчал, но больше не спорил. Я видел, как он покорился. Нет, не в бою, а просто сдался царской воле, приказу, неумолимой логике имперской молодости, в которой не было ни капли мудрости. Колонны тронулись. Медленно, неуверенно, цепляя сапогами мокрую траву, вспарывая туман штыками. Наш левый фланг уже исчезал за холмами, растягиваясь как змея. Когда первые пушки были выдвинуты вперед, и в их лафетах уже колотилась вибрация грохота, который еще не начался, я снова почувствовал чей-то взгляд. Обернулся. Человек в серой шинели, будто бы артиллерист, стоял метрах в тридцати, ничем не выделяясь от остальных. — Черт вас раздери! — крикнул я. — Кто вы такой? Охрана, приставленная ко мне по приказу Ивана Ильича, уже окружила фургон. Один из егерей что-то шепнул старшему. Те молча двинулись к незнакомцу, но он повернулся и быстро ушел в сторону обозов. Там и затерялся в колоннах наступления. — Это уже не Аракчеев, — сказал Иван Ильич, подойдя ко мне. — Те люди исчезли. Это другие. Я кивнул. — Французы. Они уже знают, кто я. — Нам надо спешить. Держи разработки при себе. Сегодня могут погибнуть не только солдаты. По земле стелился туман, белый, вязкий, как молоко. Лип к щекам, затягивал глаза, застревал между пальцами на холодных винтовках. Мы шли, хотя не знали, куда. Шли, потому что таков был приказ государя, а приказы, как принято в армии, не обсуждаются. Первый залп ударил внезапно: БА-ААММ! — не со стороны, где его ждали, а сбоку, почти с тыла. Французы не ушли с Праценских высот. Напротив, они нас там ждали. Кто-то из младших офицеров крикнул, обозначая направление, и сразу началась давка. Тыловые части, поверившие в «победный марш», стали сбиваться в кучу, затрудняя проход батарей. Мои телеги, загруженные новыми зарядными станками и пробными лафетами, оказались в центре мутного вихря. Смятение перерастало в панику. — Хранцуз на высотах, дядя! — кричал какой-то юный солдат более зрелому сослуживцу. — Брысь, малец! Куды под ноги лезешь? — Так сие велел батюшка Кутуз. Мы не лезем тут, дядя, а наступаем! Я вскочил на облучок и закричал, как когда-то кричал на заводе в аварийный момент: — Все вправо! Пушки по оси! Не стоять! Рядом разорвался картечный снаряд. Слыша визг, я видел, как падают люди. Двое из наших сложились пополам как книжки, а один француз, выбежавший вперед с багнетом, ткнулся лицом в месиво грязи. Но движение продолжалось. Канониры, словно почуяв знакомую систему, начали действовать по отлаженному методу: тележки влево, пушки в линию. Ко мне подскочил новый ординарец Кутузова, в лице которого читался испуг: — Князь Багратион просит поддержки! Сокольницкий ручей, правый фланг! Не дожидаясь приказа, я оставил охрану и двинулся верхом. Мой кирасир, молодой казак из Черниговской губернии, придерживал поводья и что-то пел сквозь зуб, не то от страха, не то от решимости. У Сокольниц было хуже, чем я ожидал. Французы не просто наступали. Они наваливались, как волна. Рота за ротой, полк за полком. Их пехота действовала слаженно, будто один организм, смыкая шеренги после каждой потери. БА-ААХХ! БА-ААХХ! — рвались снаряды, скашивая цепь за цепью. На их месте сразу образовывались новые колонны. Когда я добрался, Багратион стоял как памятник, на фоне артиллерийского грохота, в плаще, с саблей в руке. Увидел меня, улыбнулся: — А вот и тот, кто фургоны железом наполнил! Пригодятся, милейший! Вон там, за оврагом артиллерия сдохла. Сделай что-нибудь, будь мил, Григорий! Не думая, я снял со спутника-казака ранец, извлек чертеж, который возил в планшете. Там был новый «расцепной лафет», позволяющий быстро сменить ось орудия. Его можно было собрать из двух обозных телег. Показал канонирам, как это делается. Через десять минут первая пушка ударила по французам. И удар был слышен по всей долине. Багратион обернулся: — Вот это уже бой! Вот это ты славно сделал, Григорий. С меня, братец, чарка водки после сражения! Эх, черт возьми! Как хотелось в эту минуту сказать бравому князю, что сражение выйдет разгромным для нас! Как хотелось крикнуть: «Не верьте императору, ваше сиятельство! Бейте не в центр, а по флангам! Наполеон знает все наши планы!» Но, увы. Этого я сделать не мог. Пресловутый «эффект бабочки» продолжал ограждать меня от безумных поступков. Ударь сейчас Багратион по флангам французов, выиграв сражение, и тогда альтернативный виток истории повернет в совершенно иное русло. Такой исход я не мог позволить себе. Кто знает, чем потом обернется для всей эволюции Земли наша победа. Будет ли Гагарин в космосе? Высадятся ли американцы на Луну? Полетят ли зонды на Марс? Между тем, пока в голове проносились подобные мысли, французы начали с южного фланга, ударив на наше левое крыло, словно точно знали, что там слабее. Против Даву вышел Багратион, храбро, с огнем в глазах, с отборными полками. Против Сульта Дохтуров. Против Бернадота Милорадович. По всей линии заклубился дым, затрещали ружья, загрохотала канонада. Стало ясно, что Наполеон заманил нас в ловушку. Не знаю, что там творилось в штабе Александра, но здесь Багратион не давал себя взять в кольцо. Оседлав коня, я поскакал к позициям, проверяя работу гаубиц, которые приказал собрать еще по пути из Горошек. Их собирали по моим чертежам. Это были легкие повозки с поворотными тумбами, которые позволяли вести стрельбу по навесной траектории на короткой дистанции. Имелись даже заряды со свинцовой картечью, устроенные в гильзах, — нечто среднее между артиллерийской картечью и мортирной миной. На изготовление я потратил последние недели в дороге, а монтировал их уже в Браунау, не зная, успею ли. Вроде, успел. А первый раз я применил их как раз на высотах. Там рота подполковника Сиверса попала под удар французских кирасир. Мы не успевали подтянуть пушкарей, вот тогда я и отдал приказ: — Наводить! По моей команде! Орудие сдернули с воза прямо в канаву, уперли в бруствер. Французы скакали стеной, в полных латах, как на параде. Я дал команду: — Огонь! Залп вырвал воздух из легких: БА-ААММ! Серый дым окутал орудийный расчет. Послышались крики, ржание, тяжелое падение тел. Кавалерия рассыпалась. Один из французов, держа руку на животе, упал с коня прямо под ноги нашему пехотинцу. Тот добил его прикладом. Шрапнель, рассыпанная по фронту, проредила атаку, заставив ее утихнуть на время. Солдаты кричали: — Ура! — Багратион с нами! — За Кутузова! — За Россию-матушку! Государя императора никто почему-то не вспомнил. Оно и понятно. Бездарность его приказов бесила не только солдат, но и высший ранг офицеров, включая моего хозяина. Но Михаил Илларионович продолжал подчиняться, как подчинялся когда-то Екатерине с Павлом, хотя уже было ясно: союзники просчитались. Французский удар по левому флангу был ловушкой. Главные силы Наполеона врубились в центр — в том самом месте, где шла дорога от Праценских высот к деревне Бельковице. Оттуда, из тумана, выплывали колонны французской гвардии, как черные волны. Генерал Ланн давил на Лихтенштейна, а сам Наполеон повел гренадеров прямо по центру, по засыпанной инеем равнине. Мне было видно в бинокль их маневры по флангам. Скоро мы уже не сдерживали, а отступали. Я видел, как пятятся наши колонны, как рвется строевой барабан, как падают знаменосцы, не передававшие стяг дальше по цепочке. Все смешалось: артиллерия, кавалерия, пехота, все лезли друг на друга, пытаясь уйти к северу. Единственным утешением было, что мои орудия еще работали, а я не отходил от расчетов. Отбили четыре атаки на деревню. Каждую под гром, свист и запах пороха, от которого к утру уже мутилось в голове. Один раз я, схватив чужую шпагу, сам бросился на гренадера, который прорвался к лафету. Потом… А что потом? Потом был опять провал в памяти. Сбой программы или перезагрузка, черт его знает. Как оказался рядом с хозяином, хоть убей, не помню. Очевидно, в пылу боя, под очумелый грохот разрывов, вскочил на коня, и тот, покинув ряды Багратиона, вынес меня к флангу Кутузова. Когда сбой программы вернулся назад, Михаил Илларионович стоял недалеко. Приходя в себя, я как раз увидел в эту секунду, когда его сбило с ног. БАЦ! — и протащило по земле. Пуля распорола кожаную перчатку на правой руке. Поднялся, отряхиваясь. Вытер кровь о полость мундира и продолжил отдавать приказы, будто ничего не произошло. — У вас кровь, Михайло Ларионыч! — подскочил я. Денщик Прохор уже был тут как тут, всовывая хозяину полотенце и бурча что-то недовольно под нос. — Пустяки, Гришенька, — отмахнулся командующий. — Право слово, царапина. Вот сейчас Прошка перевяжет, шельмец, а потом и продолжим. Помилуй бог, сколько наших солдат гибнет без чести! Государь наш неопытный повинен в их смерти. — Тихо, барин! — цыкнул Прохор под гул канонады. — Эти аракчеевцы, они здеся повсюду, чтоб им в душу! Прослышат твою ругань царю, вмиг обуздают. — Вот и ты туда же, холоп! — шутканул хозяин. — Кто меня слышит в этом разгроме? А разгром действительно был. Французы на левом фланге стояли стеной. Полками. Конные артиллеристы, выстроенные дугой, обтекали наши колонны. За ними шла гвардия. Все шевелилось, но беззвучно, как в огромном театре, где актеры разучивают последний акт трагедии. Кутузов выпрямился, откинул полушубок. — Скачи, Гриша, назад. Доложи Багратиону, чтобы держал фланг до последнего. С богом! Оседлав снова коня, я поскакал вниз, через низину, где слышались раскаты орудий, перестрелки и крики. Французские стрелки пытались зайти к Тельницу, но были отброшены. Над нами с конем летали огненные ядра. Пуля прошла мимо уха, как будто кто-то плеснул кипятком, обжигая. Багратиона держал карту в перебинтованной руке. Шальная пуля царапнула так же, как и командующего. — Опять этот Вейротер со своими театральными маневрами. Мы же здесь не на репетиции, мать их. Передай, Григорий, Кутузову, что удержим, сколько сможем. Но если центр не встанет, то нас скоро сомнут. Я вернулся, неся эту весть, и увидел, что Кутузов не удивился. Только прикрыл глаза рукой, будто от неожиданно яркого солнца. А солнце действительно выходило. Прямо из-за холма. Яркое, ослепительное, холодное — как сталь клинка. Солнце Аустерлица. К полудню армия стала отходить на восток. Мы потеряли все, кроме чести. Багратион прикрывал отступление. Солнце пробивалось сквозь клочья дыма и освещало поле, усеянное телами. Я стоял возле одного из орудий, его колеса были разбиты, расчет почти весь мертв. Только один юнец, тот, который все время обращался: «дядя», остался лежать без сознания. Я присел рядом, обвязал ему рану. Кутузов подошел. Он был с запекшейся щекой, измученный, но живой. Глянул на пушки, на юношу. Потом снова на измененный мною лафет. — Твоя штуковина? — Моя. Перевел взгляд с меня на юнца. Тяжело оперся на палку: — Значит, будем жить. Ты сегодня спас не роту, Григорий, ты спас целый фланг. И направился к штабным офицерам. Я впервые почувствовал, что могу изменить ход боя. Могу спасти. И теперь не отступлю, даже из-за этого чертова «эффекта бабочки». Будь что будет. Сейчас размышлять некогда. Спас жизни нескольких тысяч людей, значит, недаром живу в теле Довлатова. Остальное можно домыслить уже после Аустерлица. — Поручик! — оборвал кто-то мои мысли. — Вас зовет полковник Резвой. ---------- Глава 9 Конь быстро донес меня туда и обратно. У полковника какие-то неумельцы никак не могли наладить мой разработанный угломер. Пришлось показать. А потом поскакал назад, в гущу событий. Дохтуров бился на левом крыле, Багратион в лоб столкнулся с Даву. Справа наседал Сульт со своими уланами. Я стоял у одного из орудий, когда слева рванул взрыв. Тележка с боеприпасами взлетела в воздух, развалившись, будто игрушечная. Тяжелые лафеты хрустнули, как стекла. Один солдат, с закатанным рукавом, метнулся к дыму и исчез, сраженный. Только обрывки шинели и клок пара. Кутузов не моргнул. Он сидел на лошади, сцепив руки на передней луке. Время от времени говорил одно-два слова, и те разносились по цепочке офицеров. Его спокойствие держало фронт, даже когда земля под ногами дрожала от батарей. — Они берут центр, — сказал он, повернувшись ко мне. — Где твоя штуковина, адъютант? Самое время. Я развернулся и дал знак капитану канониров, задействовать мою установку — систему роликов, усиленных плеч и блоков, которые мы закрепили еще утром на обрыве. С ее помощью мы могли менять позиции пушек в одиночку, почти без лошадей, с минимальной командой. Пока французы прорывались, мы сумели выкатить батарею, которую уже считали потерянной. Сам навел одну из пушек. Наводчик был ранен, и никто не хотел лезть вперед. Встал на колени, сжав рычаги, вывел ствол, крикнув: — Огонь! Грохот. Зарево. Звон в ушах. В просвете между клубами дыма я увидел, как французская колонна дрогнула. Один офицер в белой форме упал навзничь, раскинув руки в нелепой позе. Пехота позади замялась, цепь разорвалась. Рядом послышался крик: — Пехота! Они обходят нас через лес! Это были те самые, что заняли берег у реки Литавы. Вынырнули, как тени, из-за фланга, как черт из табакерки. Австрийцы, стоявшие там, побежали. Я видел, как целая рота просто бросила ружья и бежала к возвышенности, срываясь, падая, вопя. Кавалерист с саблей пытался остановить поток, но его затоптали. Я вскочил на коня и поскакал к Кутузову. — Центр рушится! Они заходят с фланга! Он закрыл глаза на миг, потом тихо сказал: — Скачи к Багратиону. Скажи: держаться до последнего. Пусть не отступает ни шагу, даже если мы погибнем. С богом, голубчик! — Есть! И я полетел. Как мне потом рассказали, в этот момент рядом с командующим убило мужа его дочери Тизенгаузена. Отважный зять махал российским знаменем, поднимая бойцов в атаку, и пуля пробила ему висок. Я в это время скакал к Багратиону. Поля были залиты дымом. Сквозь гарь и вонь ружейного пороха различал тела живых, мертвых, раненых. Один австрийский офицер с криком «Merde!» лупил из мушкета в воздух, будто хотел подбить небо. Русская артиллерия била редко, но метко. А справа вдруг затрещали выстрелы — и ударила французская кавалерия. Вероятно, двинул свои силы Мюрат. Я почти достиг холма, когда меня окружили. Шрапнель разрывала воздух, с фланга падали лошади, люди кричали, кто-то протягивал руку, кого-то тащили. Сквозь это месиво я выбрался к Багратиону, прокричав слово в слово то, что велел Михаил Илларионович. — Примем смерть здесь, — только и сказал князь Петр Иванович. — Пусть они знают: у русских фланг не сдают. Я едва выбрался из мясорубки. Конь хрипел, был ранен, но еще держался. На поле дым клубился тяжелыми слоями, порой казалось, что я в теле Довлатова плыву в горячем тумане. Слева кричали: «Кавалерия!», справа кто-то визжал от боли, но крик обрывался, и уже был не голос, а свист воздуха. Мои уши звенели от гула, глаза резало, рука была обожжена, а кожа на пальцах сдиралась, но я все же сжимал поводья, не осознавая, что делаю. Хотел вернуться к Кутузову, но наткнулся на группу пленных. Их гнали под охраной через низину. А чуть в стороне стоял опять мой надзиратель. Черт! Да он мне мерещится, что ли? Всегда в разных местах. Или их много, похожих? — Стой! — закричал я часовому, что гнал пленных. — Вон тот. С шинелью без погон. Останови! — Кого? Вон того, чтоли-ца? — Да. Живо! Часовой дернул француза за ворот, тот не сопротивлялся. Я подъехал вплотную. — Кто ты? — Просто пехотинец, — по-французски сказал он. — Я сдался. — У тебя на руке порох. У сапог гарда от шпаги. Кто ты, черт тебя возьми? Он не ответил. Я протянул руку и выхватил из его шинели маленький свернутый листок. Формулы с чертежами. Мои. Вот те раз! — промелькнуло в мозгу. — Схемы, которые я показывал Прохору, Ивану Ильичу, Коновницыну, чертил на обрывках бумаги, когда объяснял механику катапульты-рычага. Не все чертежи, но достаточно. Этот тип их видел. Снял с телег. Или с трупа. Или еще как. По всем статьям выходило, он был не просто шпион от французов. Он был охотник за изобретениями . Спрятав чертежи себе за отворот обшлага, велел охраннику: — Этого не с остальными. Посадить под замок. Допрос проведу сам. Позже, у разбитой кареты штаба, я рассказал Ивану Ильичу о встрече. Тот выслушал, размышляя о чем-то. — Значит, и они поняли, что ты не просто адъютант, — пробормотал он. — Видимо, слух пошел, братец мой. Право слово, только Аракчеев учуял, а за Рейном уже все знают. Ладно. До конца боя ты со мной. Я за тебя теперь отвечаю перед государем. — Они рвутся через пруд! — в этот миг крикнул всадник с оторванным рукавом. — Черт, они лезут прямо по льду! Мы резко обернулись. На левом фланге слышался грохот, валил густой дым. Французские колонны пробивались сквозь мокрую слякоть по льду замерзшего пруда. Из пушек били почти в упор. Батареи союзников были брошены, солдаты бежали, сбрасывая ранцы, пробираясь к холмам, где уже стояли австрийцы, уронившие ружья. Начиналось отступление. Иван Ильич моментально поскакал к своим гренадерам. Я рванул в ту сторону, пересек распаханное поле — и увидел своего давнего приятеля, капитана артиллерии, что держал батарею в бою под Шенграбеном. Того, с которым пили чай в Вене, обсуждали шпоры и гладкоствольные орудия. Мой товарищ, с кем ночами говорили о доме, о России, о смысле всей этой проклятой войны. Он лежал на боку. Под ним растеклось темное пятно, расширяясь, как пролитая тушь. Спрыгнул с коня, подбежал, схватил за плечо. — Коля! Коля, ты как? Он хрипел. Лицо побледнело, глаза заволокло мутной дымкой. Но улыбнулся, увидев меня. — Живой, Гриша… Значит, и я еще не в аду. — Молчи! Сейчас тебя заберут. Огляделся. Как назло, ни одной санитарной повозки. Только растерянные солдаты, бегущие в тыл, да гром пушек с криками. Все рушилось, как треснувший лед на переправе Литавы. С холма орали: «Император здесь! Император требует подкрепления!» — но никто уже не слушал. Никто не знал, кто главный. А французы все мяли и мяли наши ряды. Подхватив друга под мышки, поволок его в сторону. Ноги волочились по грязи, оставляя кровавые полосы. Один из гвардейцев бросился мне на помощь. — К доктору! Где доктор⁈ — кричал я. — Там! За каретой! — ответил он, и мы потащили тело сквозь дым. На краю дороги, среди мертвецов и перевернутых телег, я передал Колю в руки медика. Тот посмотрел, покачал головой, хотел что-то сказать, но я уже не услышал. Во мне все кипело. Вернулся к коню, сел, выдернул саблю. Все внутри сжалось. Только безрассудное чувство мести вырывалось наружу. И вот начался разгром. Левый фланг союзников был отброшен, центр раздавлен, артиллерия либо захвачена, либо уничтожена. Французы разрезали ряды, как нож масло. Я увидел, как Буксгевден стоит у кареты, держа шпагу, растерянный, с каким-то бумажным лицом. За ним офицеры кричат, одергивают, подгоняют, но он их будто не слышит. Кутузов стоял в стороне, заложив руки за спину. Бросив поводья Прохору, я бросился к хозяину. — Все, — прошептал он, когда я подбежал. — Битва проиграна. Теперь, Гриша, только отступать. Живыми бы выйти, помилуй бог. — Единственный глаз был наполнен слезой. Постаревший полководец в этот миг на моих глазах постарел еще больше. — Видит бог, я неповинен. Но государь поступил не по-христиански. Сумерки уже стелились по полю, когда мы добирались до южной балки, у Цигельсдорфа. За мной тянулся отряд в семьдесят человек, и это было все, что осталось из пехоты из двух батальонов. Слева стреляли французы, слышался трубный сигнал: атака кавалерии. Арьергард отрезали. Мы снова в ловушке. — Там болото, — сказал капитан Петров, вытирая кровь со щеки. — Через лес не пройдем. Засада. Я взглянул на повозку, что таскал за собой с утра. Два есаула помогали мне переправлять ее то в одну, то в другую сторону, иногда вывозя из гущи сражения. Внутри простая конструкция, обшитая холстом, с парой зубчатых колес и рукояткой — механизм подъема, похожий на ворот. К нему я пристроил блок с лебедкой, чтобы можно было крепить и перетаскивать тяжести, даже целые телеги с ранеными. Новый тип ручной тяги, в котором использовался принцип шестеренчатого усилия. Я его показывал Багратиону, но тот только усмехнулся, не поняв значения. Теперь как раз время применить. — Строить! — крикнул я. — По двое к рычагам! Быстро! Канониры соединили лебедку с оглоблями, зацепили карабины к фальшбортам. Механизм натянули, и он заскрипел, пошел. Повозка с ранеными начала скользить по грязи. Вторая сразу следом за первой. За ними пошли люди, держась за боковины. Два сапера укрепляли рельеф, кидая доски и обломки под колеса. Французы нас заметили, но потеряли пару минут на перегруппировку. Эти минуты мы выиграли. — Еще толчок! Раз — два! Раз — два! Колеса скрипели, но шли. Третью повозку мы вытащили из ямы уже на ручной тяге, и в этот момент по нам ударила батарея с противоположного склона. Один солдат рухнул. Я прикрыл голову, услышав, как сзади кто-то крикнул: — Адъютанта прикрыть! Он вытаскивает нас всех! Телеги с ранеными прорвались. Под мрачным небом, полным пепла и гари, когда мы добирались до бивака, навстречу вышел полковник Резвой. Посмотрел на меня — на мои руки, перепачканные грязью, на людей, которых я привел. — Молодец, Григорий Николаевич! Ты не только чертить умеешь, а еще и людей спасаешь от ада. Подозреваю, ты стоишь целого батальона. Не меньше. Я стоял в дыму, с ногами по колено в жижи, и впервые за день позволил себе сесть прямо на землю. На стороне неприятеля французы как раз праздновали годовщину коронации Наполеона, а к ней теперь добавилось и великое сияющее солнце Аустерлица. Это была самая настоящая бойня. Результат для наших войск был плачевным. К ночи нас оттеснили к западному склону. Мороз сковал землю. Местами падали хлопья снега, превращаясь в грязную кашу на разъезженных тропах. Солдаты молчали. Кто-то рыдал. Кутузов сидел, прислонившись к раненому жеребцу. Лицо было в крови. Рикошетом мелкого осколка рассекло скулу. Глаз заплыл, но он был жив, и даже хрипло отдавал распоряжения. — Где Буксгевден? — хрипел он. — Кто держит правый фланг? — Бежал, ваше сиятельство. Его карета ушла еще до полудня. С обозом, — ответил какой-то полковник. — Предатель… — Кутузов закрыл единственный глаз. Я видел, как люди из штаба Долгорукова и Аракчеева пробивались к тылам, неся серебряные чайники, шкатулки, даже фарфоровые сервизы в подушках. Один генерал вывез двух собак и рояль. Другой отправлял жен офицеров в маскарадных платьях. В развороченные взрывами кареты грузили ковры, посуду, всякую утварь, непотребную в военных походах. — Где Вейротер? — спросил кто-то. — Его карета ушла за обозом. А те, кто остался — тот же Дохтуров, обугленный, в порванной шинели — выводил солдат из котла, держал арьергард, прикрывал отступление. Люди, утопая, ломали лед Литавы, цепляясь за друг друга. Кто-то тонул в промоинах. Французы стреляли по ним с холма, как по уткам. Позади наступали на пятки Мюрат с Бернадотом, громили остатки нашей кавалерии. Сульт, ударив из Тельницкого оврага, перерезал путь к перелескам. Все шло по часам, как на маневрах. Александр стоял при дороге, бледный, и ни разу не посмотрел на поле боя. К вечеру он исчез. Мы отступили, почти вслепую. Один батальон заблудился. Второй рассыпался в лесах. Я вел раненого капрала под руку, не зная, перевязал ли кто-то Кутузову рану? Следит ли Прохор за нашим хозяином? Где Иван Ильич с его гренадерами? Мысли были одни: мы проиграли не из-за храбрости врага, а из-за глупости своих начальников. Ни фронта, ни тыла — все смешалось в растоптанную колею, куда вливались обозы, санитары, остатки пехоты, артиллерийские фургоны и плачущие мальчишки-барабанщики. Подламывая ноги, кони падали от усталости. Пушки, брошенные в кювет, застревали в глине. — Господи… — шептал Багратион, глядя, как по колено в ледяной воде идут гренадеры. — Это же не армия. Это крестный хождение по мукам. Наконец я снова увидел хозяина. Кутузов сидел на бревне у полуразрушенной мельницы. С губ стекала засохшая кровь, глаз опух. Ярость, сдержанная и ледяная, горела в нем не на шутку. — Я ведь говорил, — прошептал он. — Я говорил еще в Вене: нельзя нам начинать первыми. Силы не те. Мудрость не та. И Вейротера нельзя было слушать. А кто слушал меня? Он ударил костылем по гнилой доске и рухнул на плащ. — Долгоруков, Аракчеев, и этот самонадеянный Александр. Им бы в театр играть, а не войска водить на сражения. — Ваше сиятельство, с холмов только что спустился гонец… — доложил второй адъютант. — От Платова письмо. Он был у Брюнна, с казаками. Прошел рейдом в тыл французов, перехватил несколько повозок. Кутузов махнул рукой, я распечатал. «Глубокоуважаемый Михаил Илларионович, да будет с вами Бог и Россия! Мы уцелели. Потери невелики. Взяли двух французов с чертежами и еще одну повозку, где нашли бронзовые трубы неведомого назначения. Ваш верный слуга, Платов» Что-то смутно знакомое зашевелилось у меня в груди. Не иначе, это было про мои образцы. Видимо, что-то из телег все же попало в руки противника. Багратион, подойдя к нам, глухо сказал: — А государь? Где он? Кутузов помолчал. — Ушел. Пропал. Сказали, уехал с Венценосным Германцем. И оставил нас, — он посмотрел на меня, на Ивана Ильича. — Запомните, господа. Он нас оставил . Последняя фраза была произнесена с ударением. — Больше я за него головы не положу, — тихо, но решительно сказал Иван Ильич. — Пусть сам решает, как ему быть царем. Мы сидели в гнилой тишине, которую нарушал лишь лай собак да кашель из лазарета. Кто-то у костра молился, кто-то искал ложку. Время от времени раздавался стон раненых. Где-то всхрапывали уставшие лошади. Женский коллектив из числа маркитанток превратился в походный лазарет. И вот тогда Кутузов тихо произнес: — Все! Теперь будет все по-другому. Если он думает, что может править без разума, то пусть правит. А мы еще посмотрим, кто кого переживет. Последствия для меня, да и для всей истории в целом, были очевидны. Поражение при Аустерлице больно отозвалось в столицах. Петербург и Москва были избалованы победами Румянцева, Суворова и других русских гениев, а тут сразу такой умопомрачительный разгром! В кулуарах двора все обвиняли молодых министров, что они довели армию до такого унижения. Народ ругал австрийских союзников. Петербургские сапожники и портные в трактирах и пивных лезли в драку с такими же ремесленниками-иностранцами с Васильевского острова за то, что они предали русских в бою. Все это я узнал потом, уже после разгромленной битвы. Поговаривали, что несколько чучел Долгорукова и Аракчеева сожгли под мостами. Самого Александра старались поносить в полшепота, озираясь по сторонам. — Эть ты, барин, как о государе-то слух пускаешь. Не пужаешься, что завтра в тайной канцелярии тебя на дыбу подвесят? — А ты меня не стращай. Слыхал, как они все бежали от Бонапартия? У меня зятек по Литаве в одних лаптях дошел с Дохтуровым. — А те что, дяденька? — встревал в разговор в пивной какой-то малец. — Ну, те, хто с австрияками был? — Полководцы наши, чтоли-ца? — Ага. Полководцы. — Сервизы свои хватали, а о солдатах-то и забыли. Вот, Кутузов-то наш, говорят, тот мог бы выиграть викторию. Но всякие долгоруковы не дали. — А Дохтуров с Багратионом молодцы, — поддакивал кто-то. Наполеон, которого еще вчера называли не иначе как «корсиканский выскочка», теперь, засияв победителем Аустерлица, нашел себе поклонников и особенно поклонниц: дамы стали носить шляпы «наполеон», а в тавернах появился коньяк под его названием. Чтобы как-то сгладить горечь поражения, Александр щедро наградил участников Аустерлица орденами с медалями. Старые армейские служаки, чью грудь украшали очаковские, измаильские кресты, называли теперь награжденных «кавалерами поражения». А Дума постановила поднести орден Георгия первой степени самому главному виновнику «торжества», императору Александру, огласив: «Будучи преисполнены благоговения к великим подвигам, которыми монарх лично подавал пример войску супротив неприятеля». Как известно из истории, Александр согласился принять Георгиевский крест, но самой последней, четвертой степени. По моим понятиям, этим шагом он вновь попытался сложить с себя ответственность за аустерлицкое поражение, заявив в Думе: — Орден Георгия первой степени, господа, дается только за распоряжения начальственные, но я не командовал, а храброе войско свое привел на помощь своему союзнику. Меньше других был, конечно, награжден Михаил Илларионович. Когда оба императора вместе со всеми своими вейротерами бежали без оглядки, Кутузов оставался на поле боя и принял командование. Он постарался спасти от окончательного уничтожения расстроенные полки, и сам был при этом ранен в левую бровь. Александр всегда не любил Михаила Илларионовича, а теперь окончательно возненавидел его и всю вину за аустерлицкое поражение свалил на ни в чем не повинного главнокомандующего. Самонадеянный правитель назначил моего хозяина на новый пост — генерал-губернатором в Киев. И это снова была плохо замаскированной опалой, как когда-то в Горошках. ---------- Глава 10 Вот, что я записал себе в дневник по приезду в столицу: «Когда Александр вернулся в Петербург, улицы приветствовали его в молчании. Не было ни ликований, ни цветущих триумфальных арок, ни скопищ горожан. Только изморось и ветер, да прижимистые взгляды гвардейцев. Слухи об Аустерлице обогнали государя на несколько суток. Князь Долгоруков, разжалованный в своем собственном тщеславии, исчез с глаз долой. А Вейротера никто и не пытался защищать. Государь сделал то, что от него и ждали: отвернулся от Кутузова, от армии, от ответственности». А в январе 1806 года последовал рескрипт: « Генерал от инфантерии Кутузов назначается генерал-губернатором Киевским, с вверением наблюдения за юго-западными рубежами государства». Тон у бумаги был учтивый, но суть мне была сразу ясна. Обыкновенная ссылка. Почетная, как бывало у нас всегда, когда надо было убрать человека без грома, не наделав шума в Европе. Простившись с домочадцами, мы выехали в начале февраля. В дорогу Кутузов взял лишь меня, Ивана Ильича и двух слуг, не считая, разумеется, Прохора. Мрачный денщик, хоть и постаревший, продолжал исполнять свои нудные обязанности, надоедая хозяину привычным бурчанием. Проводил нас новый адъютант, заменивший Коновницына, который остался при штабе армии.…Ехали налегке, молча. Рана хозяина затягивалась, но взгляд оставался печальным. Я чувствовал, что внутри у него все было порвано, все тоскливо и безысходно. — За что? — спросил он вдруг где-то в деревне, когда лошади пили воду из ледяной лужи. — Что я сделал не так? Я же молчал, терпел. Я дал им все, что мог. Я хотел сказать: «Вы были слишком умны, слишком видели наперед, Михаил Илларионович…» Хотел, но… промолчал. В Киеве нас встретили сдержанно. Прежний губернатор быстро съехал. Кутузову выделили резиденцию на Подоле, старинный дом с башней, где он по вечерам сидел у окна, курил трубку и не отвечал на письма. Приказания отдавал редко. Больше молчал. Говорил лишь со мной и Иваном Ильичом. Он стал задумчивее, но в этом молчании было что-то тревожное, как у человека, который еще не закончил бой. Я поселился в горнице, Прохор в предбаннике, прислуга в жилом уютном сарае, а Иван Ильич облюбовал себе домик напротив. — Григорий, — сказал он мне как-то вечером, — а ты бы… мог сделать для нас что-нибудь совсем необычное? Не подкову, не лампу, не подзорную трубу или, как ты там называешь свой прибор… бинокль. А, скажем… такую дивную штуку, чтобы видеть ночью? Я шутливо кивнул. Мне уже приходили такие мысли, причем, еще под Аустерлицем. Но тогда все было в спешке, да и люди Аракчеева не дремали. К тому же, как тогда выяснилось, мною интересовались французы. А теперь, слава богу, все миновало. Здесь я мог с радостью вспомнить свои навыки станочника из моей прежней жизни, где остались дочурка с женой. Они мне продолжали по-прежнему сниться даже тогда, когда я вскакивал накануне любой битвы. Теперь мне никто не мешал. Поэтому ответил: — Буду корпеть над чертежами, Иван Ильич. Авось что-то придумаю. — Вот-вот, братец мой, придумай. Сделаем подарок нашему батюшке, а то он совсем опечален. На том и решили. Через несколько дней после переезда пришел шифрованный пакет. — От кого? — спросил рано утром Иван Ильич, пока хозяин еще спал. — От Платова, — развернул я при нем запечатанный сургучом свиток. — О! Матвей Иванович дал о себе знать! Читай, Гриша. Михаилу Илларионовичу сразу доложим, он будет рад. Платов передавал новости, желал дружбы, и коротко сообщал, что в одном из перехваченных обозов при французах найден странный предмет, напоминающий часть артиллерийского лафета, но снабженный механизмом с «вращающимся зеркалом и трубкой». Его описания совпадали с тем, что я показывал Багратиону перед Аустерлицем: это был дальномерный визир, построенный на простом угломере и отражающем зеркале. Мое изобретение. Больше в этом измерении никто не мог такого придумать. Технология двадцатого века. Выходит что? Французы что-то унесли из моих разработок? — Значит, утекло, — мрачно сказал Иван Ильич. — Вот тебе и охрана. Оказывается, не только Аракчеев следил. И не он один… — Так французы-то и следили, — поделился я. — Помните того лазутчика под видом крестьянина? Я так и не успел провести с ним допрос. Навалилось сражение, а потом он канул где-то в месиве мясорубки. Он кивнул: — Думаю, у них в стане есть человек, который понял, что ты не просто адъютант. И теперь они будут искать. Когда бумагу прочел проснувшийся Кутузов, он тоже подтвердил наши догадки: — Ты нужен неприятелю, Гриша. Будь осторожен. Даже здесь, вдалеке от того же Аракчеева. Шпионская сеть французов раскинута здесь, видимо, не хуже, чем в Петербурге. И это не та игра, голубчик, где можно выиграть открыто. В начальные дни нашего пребывания на новом посту, вокруг Киева стояла голая зима, а в Европе разворачивался новый акт войны. Французский орел поднялся над Австрией. Бонапарт уже входил в Вену. А мы сидели в тени большого поражения, хранили огонь в камине и собирали себя по кускам. В тот день шел мокрый снег. Воздух над Подолом был с налетом сырости и старых кирпичей. Иван Ильич отбыл с визитом к чиновникам. Хозяин отправился в канцелярию, оставив меня одного в доме. Я стоял у окна, разглядывая, как кованные кареты проезжают по мостовой, разбрызгивая черно-белую жижу, и не сразу заметил, как во двор въехал экипаж без герба. Из него вышел человек в плаще, не представившийся слуге, направившись сразу ко мне. Прохор пропустил, мрачно бросив взгляд на сырой плащ. Незнакомец не поздоровался, вместо этого сняв шляпу и показав темно-синий цилиндрический футляр. — Вас зовут Григорий Довлатов, вы адъютант Михаила Илларионовича? Я поклонился учтиво. — У меня к вам частное поручение. Неофициальное, но весьма настоятельное. Можно поговорить? Мы прошли в кабинет. Он поставил футляр на стол и открыл его. Внутри я увидел чертеж. Мой. Один из тех, что я передал Багратиону под Аустерлицем. Устройство для передачи светового сигнала на расстоянии: что-то типа улучшенной гелиографической установки. По коже прошел холодок. — Эт-то… — сразу запершило в горле. — Позвольте, кто вы такой? С кем имею честь? — Я из Петербурга. От господина, имя которого вам ни к чему знать. Он при дворе. Он видел ваши схемы в обозе князя Багратиона. И считает, что при дворе вы были бы полезнее, чем в Киеве при бывшем главнокомандующем. Вас приглашают в столицу. Без огласки. На правах частного советника. Сделал паузу и добавил: — Там будут деньги. Свобода. Доступ к производству, к лабораториям. И полная защита от французских лазутчиков. Мне понадобилось несколько секунд на размышление. Предложение начисто сбивало с толку. — А если я откажусь? — Тогда ваш талант может погибнуть здесь, в пыльной губернии. Вместе с… вашим покровителем. Поймите, время меняется. Кутузов, человек уже прошлого. А вы человек будущего. Я едва не прыснул от хохота, настолько он был прав, сам того не подозревая. «Человек будущего» — как же это прозвучало забавно в его устах! Он закрыл футляр и оставил его на столе. — Подумайте. Ответ можете дать через три дня. Я задержусь здесь специально для вас. Записку доставите в кофейню на Контрактовой площади. Справа от входа, под третий кирпич. И вышел. Тихо. Как будто никогда не приходил. Я не стал говорить Кутузову. Пока не стал… Фигурально выражаясь, между мной и Киевом выросла еще одна стена. Новая фигура на доске. Не Аракчеев. Кто-то тоньше и расчетливее. Кто-то, кто знает всю подноготную адъютанта Довлатова, в теле которого я находился. Кто-то, кто хотел меня вырвать не силой, а обещанием. А за стенами дома уже начиналась весна. Неспокойная. Враждебная, будто вся пропитанная ощущением грядущего сговора. Утром Кутузов смотрел в окно, держа в руке крепкий чай в серебряной кружке. Прохор подглядывал за хозяином из предбанника, готовый сразу исполнить любую просьбу. Бурчал что-то под нос. Михаил Илларионович молчал, как часто делал это в последние недели. В городе тянуло миазмами промокшего навоза, сжигаемого дворниками. На душе было так же муторно. Я стоял в углу, перебирая бумаги с донесениями, отчеты о продовольствии, рапорты местного ополчения. — Гриша, голубчик, — произнес он, не оборачиваясь. — К тебе вчера приходили? Я медлил. — Приходили, — ответил я наконец. — Не представился. Привез мой чертеж. Один из тех, что мы передали Багратиону. Как будто это его не удивило. — Они думают, что мы здесь сдохнем без них, — сказал он, ставя чашку на подоконник. Прохор тут же смахнул ее в таз с водой. — Думают, что можно купить. Переманить. Вынуть душу, да вложить в карету, обитую бархатом, с лошадиным гербом на дверце. Подошел ко мне. Оглядел зрячим глазом. — Я был при дворе, братец мой. Много лет. Видел всех. Их манеру глотать чужие идеи и выдавать за свои. Их страх перед настоящим умом. Потому они и тянутся к тебе. Знаешь, почему? Потому что боятся. Ты им непонятен. А значит, опасен. Тронул за плечо: — Я не стану тебя держать силой. Но если уйдешь, то больше не вернешься. Они не отпустят. Они умеют делать золотую клетку, а ты уже из нее не вылетишь. Усмехнулся безрадостно: — Но ты умный. Сам решишь. И ушел в соседнюю комнату, оставив меня одного. Футляр так и лежал на столе со вчерашнего вечера. У меня еще было время подумать. Под сумерки приехал курьер. Грязный, с мокрыми бумагами в руках. В основном все губернатору. Три пакета передал отдельно. Они были от Платова: один Кутузову, второй Ивану Ильичу, третий мне. Письмо было с характерным угловатым почерком: 'Григорий Николаевич, господин поручик! Привет тебе из горячих степей, где даже лошади потеют раньше всадника. Пишу тебе с бугра под Таганрогом — тут укрепляем казачьи редуты. Шайки турецкие мелькают за горизонтом. Весело, словом. Писали мне, что ты в Киеве, как перст Божий — тихо и чинно. Но не верю. Ты не создан для тишины. Если дух твой рвется в поля, то приезжай, сразу встречу чин по чину. Покажу тебе, как сабля в степи звенит по-иному, чем перо при дворе. Твой Платов'. Я рассмеялся. И, впервые за многие недели, почувствовал, как тяжесть на груди стала легче. За чаем показал письмо хозяину. Он лукаво подмигнул зрячим глазом. Не его ли трудом стало известно казачьему генералу, что мне нужно сменить обстановку? Там бы, под защитой его батальонов, со мной не искали бы встречи таинственные агенты. — Не хочешь поехать к Матвею Ивановичу? — спросил Иван Ильич, отхлебывая из блюдца чай. — Не хочу, — решение мое было окончательным. — Завтра оставлю тому незнакомцу записку, где он указал. А там будь что будет. Но вас здесь не брошу. Мое место рядом с хозяином. Оба вздохнули, очевидно, ожидая подобного ответа. — Ну что ж… — повеселел немного Кутузов. — Тогда и напишем Матвею Ивановичу, что ты пока решил повременить. А там время покажет. Утром мне предстояло отнести записку в условленное место. Я набросал текст, обмакивая перо в чернильницу. Иван Ильич одобрил, успокоив, что утром вместе отправимся на площадь, где он будет присматривать за мной издалека. Текст записки был подготовлен: 'Господину, чье имя не названо. Благодарю за внимание к моей скромной персоне. Предложение, переданное через доверенного, я принял к сведению. Чертеж, возвещенный как доказательство моего таланта, действительно принадлежал мне, и приятно осознавать, что мои труды не затерялись без пользы. Однако должен с почтением отклонить приглашение. Служба при господине генерал-губернаторе удовлетворяет меня вполне, а нынешняя обстановка, в том числе климатическая и политическая, располагает к уединенной работе, далекой от куртуазных соблазнов и кабинетных стратегий. Уверен, что в столице талантов, угодных высокому вкусу, хватает и без моего участия. А тех, кто следит за мной из ближнего и дальнего зарубежья, прошу передать: я все еще на стороне своей армии. Искренне преданный, Г. Д. Киев, март 1806 года'. Иван Ильич проверил, хмыкнул, улыбнулся: — А может и узнаем, что за крупная рыба тобой интересуется. — Куда уж крупнее, как не Аракчеев. Причем, второй раз. — Об императоре не думал? — Государь не посылал бы тайных гонцов, чего ему скрывать? И от кого? От себя самого? — Ты прав. Но кто может быть выше фаворита и государя сейчас? — Мало ли при дворе высоких чинов, Иван Ильич? Заполучив меня в качестве изобретателя, этот невидимка мог бы стать вторым фаворитом при царе, обогнав Аракчеева. — Умный ты, Гриша, — хмыкнул вторично старший друг. — Все никак не могу раскусить, из каких таких сновидений или пророчеств ты черпаешь свои чертежи? Эх, черт возьми! А как хотелось бы ему сейчас излить свою душу, что я совсем не Довлатов, что совсем не адъютант, а лишь телесная его оболочка. Что сам я из грядущего времени, и все разработки мои как раз оттуда, из моего прежнего мира, где я работал на заводе мастером-станочником. Где осталась жена и дочурка. Где… Впрочем, все равно не поймет. Герберт Уэллс напишет «Машину времени» спустя несколько десятков лет, и лишь тогда первые читатели хоть как-то будут представлять, что же такое это перемещение во времени, и с чем его едят. А сейчас народ еще прозябает в дремучем незнании: даже такие, как Иван Ильич или Кутузов. Утром я вышел налегке. День был сер, улицы — в снежной каше, и все в городе казалось либо серым, либо промокшим. Киев будто дышал сквозь мокрый шарф. Прохор ворчал за спиной, провожая взглядом: — Чего это ты с утра, как на свиданьице, а? Может, и правда где-то дама заждалась? Я редко видел Прохора в таком благодушном настроении, поэтому чуть не разразился хохотом. Но, прежде всего нужно было отправить послание. Под шинелью, в левом внутреннем кармане, хранился тонкий лист плотной бумаги, свернутый вдвое и перевязанный черной ниткой. Условленная точка находилась на Контрактовой площади, в кофейне, что угрюмо стояла меж двух лавок с сукном. Место многолюдное, но не слишком, особенно в такую погоду. Кирпич у входа, тот, что третий справа от косяка, выглядел ничем не примечательно, но я нащупал его быстро. Пальцы замерзли, однако справились. Кирпич поддавался, как и было сказано. По уговору, где-то напротив по улице, должен бы смешаться с людьми Иван Ильич, наблюдая за положением дел. Обернувшись, я не увидел ничего необычного. Ни подозрительных лиц, ни наблюдателей. Но, закончив и прикрыв кирпич обратно, все же почувствовал на себе чей-то взгляд. Медленно выпрямился, сделав вид, будто нюхаю воздух. Повернул голову. На углу, под темным козырьком булочной, стоял человек в плаще. Вроде не прятался, но и не подходил. Просто смотрел. Ветер шевелил его полы, и мокрый воротник, кажется, облепил лицо, но я узнал его: тот самый, с футляром, из питерской канцелярии без имени. Шляпа была та же. Цилиндрическая, непромокаемая, с отливом. Он не сделал ни шага навстречу. Только едва заметно кивнул, давая понять, что увидел. А я просто повернулся и пошел прочь, чувствуя, как за спиной медленно тухнет его взгляд. Он не последовал за мной. Больше я его не видел. Ни в Киеве. Ни на фронтах. Ни в донесениях. Будто испарился. Лишь много позже я встречу его вновь — в другом месте, в другой тени, в тот час, когда вся игра уже будет близка к своему последнему ходу. Но это будет еще впереди. Сейчас я об этом, по понятным причинам, не знал. Когда вернулся домой, там, на подоконнике, все еще стояла серебряная кружка с чаем, остывшим до горечи. Михаил Илларионович листал донесения с видом охотника, потерявшего лес. Иван Ильич что-то чертил на листе, делая вид, что не видел меня, а на самом деле возвратился сразу, как исчез незнакомец, пока я еще бродил в раздумьях по площади. Возможно, как раз сейчас он проверял мою ночную оптическую трубку. Прохор, не вытерев рук, мыл ботфорты хозяина, бормоча под нос ругательства, в которых все равно слышалась забота. Тут, внутри дома, было тепло. И я почувствовал: я сделал правильный выбор. Мое место здесь, рядом с Кутузовым. ---------- Глава 11 Среди нудных документов, бумажной переписки, от которой болели слабые глаза, среди генерал-губернаторских приемов и визитов, Михаил Илларионович и о главном. Привычным, опытным глазом старого дипломата он внимательно следил за тем, что происходит в Европе. Русской армии вновь предстояла работа: на западной границе опять вспыхнула война с Наполеоном. Прусский король все время пытался усидеть между двумя стульями: заключил союз с Александром против Наполеона, а с Наполеоном заключил договор против Александра. И в конце концов не избежал войны с Францией. Как показали события, Наполеон в одну неделю разгромил прусскую армию, заняв Берлин. Королевская семья бежала в Кенигсберг. Наполеон поселился в королевском дворце в Берлине и ежедневно принимал ключи от позорно сдавшихся бюргеров. Александр написал прусскому королю: «Будучи вдвойне связан с Вашим величеством в качестве союзника и узами нежнейшей дружбы, для меня нет ни жертв, ни усилий, которых я не совершил бы, чтобы доказать Вам всю мою преданность дорогим обязанностям, налагаемым на меня этими двумя наименованиями» . Ему было легко жертвовать русскими людьми. Он к ним не питал таких нежных чувств, как к пленительной королеве Луизе. Начиналась новая война против «общего врага тишины в Европе» Наполеона, и государю потребовался новый командующий. А между тем, за окнами губернаторского дома разливалось солнце. Настоящее, теплое, почти южное. Птицы верещали в ласковых лучах, готовясь к цветению трав. На базарах без оглядки судачили бабки, будто забыли, что живут под самодержавием. Снег почти сошел, оставив по клумбам и на брусчатке грязные лоскуты, напоминающие о прошедшей зиме. В доме было спокойно. Кутузов сидел за столом в библиотеке, раскладывая карты. Взгляд одинокого глаза скользил по линиям, схемам. Я принес отчет о расходах по гарнизону, но он даже не взглянул. — Гриша, — произнес он, — когда начинает вонять не от трупов, а от живых, то знай, голубчик. Надвигается тайная война. Я не сразу понял, о чем он. Но вечером явился посланец из Петербурга. Вошел без доклада. В штатском. Сухой, как заступ, в шляпе с суконной лентой и в плаще, сшитом на казенную руку. Документы предъявил в коридоре. Фамилию не назвал. На груди висела простая бляха «для наблюдения за губернаторскими округами», как это было заведено у людей Аракчеева. — Его превосходительство не принимает, — сказал я. — Но он обязан выслушать волю императора, — ответил тот спокойно. Меня кольнуло: в каком смысле «волю»? Кутузов, увидев его, даже не поднялся. — Что же, прислали? — спросил он, без злобы. — Так и знал, что не дадут досидеть здесь мирно. Посланец положил на стол сургуч. Наклонился в формальном поклоне, покосившись на меня: — Этот будет при вас еще долго? — Этот? — переспросил Михаил Илларионович, — Этот дольше тебя будет, голубчик. И, может, переживет тебя… как архив. Прости господи мою душу. А сейчас ступай, милейший. Не думай, что мне приятно было видеть тебя. Когда тот ушел, Кутузов мрачно произнес: — Шпионы стали молчаливее, но опаснее. Прежде писали доносы. Теперь приходят как тени. Поди пойми, служит он императору, Аракчееву или собственной тени. Помилуй бог, чем приходится заниматься губернатору! Защищать от нападок собственного адъютанта! Засмеялся. — Надо будет отписать Катерине Ильинишне о таких забавах. Позже вечером Иван Ильич, крепко сжав плечо, сказал: — Нас втягивают во что-то большее. Знаешь, откуда этот прибыл? — Из Петербурга? — Из Литвы. Где теперь формируется новая тайная канцелярия. Говорят, не подчинена даже Коллегии Военной. Чистая параллель. Шпионская. — Они хотят убрать Кутузова? — Хотят размыть его влияние. Перевести в почетную отставку. — А вас? — Я для них мелкая фигура на доске. — А меня? — А тебя изъять. Не силой, так доверенностью. Ты ведь теперь известен. Даже в Париже ходят слухи, что у русских появился инженер, «умеющий видеть сквозь порох». Я усмехнулся: — Я не изобретатель. Я наблюдатель. — Тем хуже. Таких боятся больше всего. В ту же ночь я получил письмо от Платова. Почерк как всегда был размашистым, характерным для отважного солдата России: «Друг мой Григорий! Бонапарте, по слухам, скушал целый театр и требует еще. Мы, на Дону, готовим сюрприз. Коней не хватает, а сабель хватает с лихвой. Знай: если приедешь, примчусь встретить. Казачье сердце не присяга, а пуля, что всегда в пути. Твой Платов». Перечитав дважды, я затосковал по простору полей. Смешался смех с грустью. Время задыхалось от новых указов, новых лиц, новых теней. Где-то там, в Петербурге, формировалась следующая война. Не на штыках, а на бумагах. Не в окопах, а в кабинетах. И нам с Кутузовым еще только предстояло выбраться из ее круговерти. А где-то в азовских степях меня звал к себе старый проверенный друг… …Весна продолжалась. Киев дышал первой листвой. Приставы расклеивали прокламации, попы читали благодарственные молебны за мир, а в кулуарах обсуждали не мир, а движение французов к востоку, через Баварию и Богемию. Что-то шевелилось под слоем покоя, предвещая тревогу. Мой хозяин держал оборону, но не фронтовую, а канцелярскую. Исправно принимал депеши, которые я приносил, подавал рапорты и даже выезжал на инспекции по губернии, каждый раз возвращаясь мрачнее, чем был. Все чаще по вечерам звал меня не как адъютанта, а как собеседника. — Ты, Гриша, наблюдательный, — говорил он, сидя у камина с фужером кахетинского. — Скажи мне, сколько людей на свете способны смотреть в лицо императору и при этом не думать, как выжить? Я не знал, что ответить. Вопрос был слишком точный, чтобы не быть адресованным лично мне. — Потому мы и опасны для них… — туманно добавлял он, показывая пальцем в потолок. — Опасны не оружием и не бумажками, а своим молчанием. Мы слушаем и понимаем, что власть их бездарна. Но, опять же, братец, молчим… Однажды меня вызвал губернаторский дежурный: — Вас ищет господин из комитета военной разведки. Просит о встрече без свидетелей. — Назвался? — Нет. Сказал, вы поймете, кто он, когда увидите. Когда я вошел в домик старого аптекаря, на углу Подола, меня, похоже, ждали. Новый соглядатай, но в такой же форме, что и прошлый незнакомец. Сколько же вас расплодилось, черт возьми? Дадут ли покой? — Вы хотели встречи? — спросил я спокойно. Он кивнул, не улыбаясь. — Вас зовут Григорий. Но есть другие, кто зовет вас иначе. Во Франции, в Швейцарии, даже в самой Вене. Говорят, вы изобрели чертеж орудия, которое способно поражать цель на расстоянии без пороха. Я не ответил. — Говорят, вы умеете предсказывать движение армии на несколько суток вперед, и не по звездам, а по какой-то «внутренней карте». Вы вроде бы как чужой для нашего времени. Подался вперед. — Я пришел не угрожать. А предупредить. Вы стали слишком заметны. И если вы останетесь с Кутузовым, то… исчезнете не в бою. А ночью. Без свидетелей. Без следов. Поднялся. Моя рука невольно потянулась к поясу, где хранился кинжал. Без него я не ходил, хоть это и противоречило мирному времени. — Я не за вами пришел, — заметил он мое движение. — Я за другим. Но вас, хм-м… помнят. И вышел, не обернувшись. Я остался стоять один, будто в комнате стало на десять градусов холоднее. А когда рассказал все Кутузову, он долго размышлял. — Вот что, Гриша. Ты поезжай на юг, в Херсон. Там требуют курировать верфи. Мы отправим тебя туда как «инспектора артиллерийского литья». Это прикрытие. А на деле ты получишь пару месяцев тишины. Там безопасно. — А вы? Он усмехнулся. — Меня не тронут. Пока есть такие полководцы, как Багратион или Платов, меня не коснутся. К тому же всегда Иван Ильич под рукой. После отказа от предложения из столицы и посланной в тайник записки, напряжение будто спало. Кутузов стал спокойнее, реже спрашивал о таинственных визитерах, а Иван Ильич все чаще задумывался над практическими делами на вверенной нам территории. Именно в этот момент Михаил Илларионович предложил мне не ехать в Херсон, как планировалось изначально, а направиться к Платову, подальше от чьих-либо глаз и ближе к вольному воздуху донских степей. — Отдохнешь, братец, да и чертежи твои лучше там доводить. Под казачьей защитой ни один черт не доберется. Да и сам ты в степи Матвею Ивановичу пригодишься. А мы тут уж как-нибудь сами с божьей помощью. Мне вот нового адъютанта вместо Коновницына должны представить. Он и поможет с бумагами. На том и решили. Дорога была легкой. Из Киева выехал под сопровождением есаула, посланного Платовым, плюс два казака по бокам от коляски. Мог бы ехать на лошади, как остальные, но взял с собой некоторые прототипы собственных разработок, чтобы представить их генералу. Спали в хуторах, питались ухой, хлебом, да казачьим смехом. Чем ближе к Дону, тем бодрее становилось на душе. Весна здесь уже набирала силу: земля парила, кони были в поту, жаворонки звенели над копытами. Платов встретил меня лично под Таганрогом, где как раз велись укрепления на случай возможных столкновений с турками. Был загоревшим, в черкеске, с плетью за поясом и сияющими от радости глазами. — Гриша, ты как сабля из ножен! Вовремя! Тут у меня башковитых казаков хватает, но таких, кто чертит эти ваши стеклянные штуки, поди, ни одного не наберется! Покажешь мне свое колдовство? Выделил хату у реки, двух помощников и полную свободу. За мной не следили. Я ел, спал, чертил, обсуждал с Платовым ночами дальнобойные пушки, зеркальные прицелы, сигнальные прожекторы. За полтора месяца я подготовил полный проект устройства ночного видения. Пока была грубая копия того, что я мог бы изготовить в своем времени на станке, но вроде бы действовала. Вместо станков мы с казаками использовали собственноручно изготовленные верстаки, кузнечные меха, печи для плавки, стекла, вогнутые линзы, светоусилители на основе фосфоресцирующего раствора. Работали кустарно, но это был прорыв. А у Платова жизнь текла по-другому. Не было здесь ни парадных рапортов, ни кислых лиц придворных, ни вечной слежки за спиной. Казачья земля приняла меня не как чужака, а как своего в доску парня. Уже в начальные дни моего пребывания я почувствовал, что здесь я нужен не только как офицер, а и как мастер своих идей. Мастер, разве что без станка, за которым я безмерно скучал. Платов каждое утро приезжал верхом ко мне в хату у реки. Широкоплечий, с трубкой в зубах, подбоченясь у крыльца, спрашивал: — Ну, Григорий, что нашкодил за ночь? А я и вправду творил по ночам. За низким дубовым столом, под светом лучины, с глазами в синеву от недосыпа, я выводил тонкие линии, орудовал циркулем, чертил зеркала, окуляры, светофильтры. Работа шла туго, не хватало инструментов, бумаги, точного стекла. Но идеи вытягивал из себя, как вытягивает леску рыбак. Пытались с помощниками собрать из подручного то, что позже Иван Ильич мог бы передать в производство. Помимо устройства ночного видения, я набросал схему портативного телеграфа, пока еще без проводов, через флажки и линзы. Платов восклицал: — Да ты, Гришка, как Сократ и Архимед в одной фуражке! А вот это, — показывал на линзу, — если на саблю поставить, и во врага? Я смеялся: — Тогда враг увидит себя до смерти красивым. Но кроме смеха, был и труд. Каждый вечер мы обходили новые валы, строившиеся на случай прорыва турок. Он просил совета по размещению редутов, точкам артиллерии, укреплению флангов. — Знаешь, Григорий, — говорил он однажды, глядя на возведенный мост над рекой, — ты бы мне о будущей войне поведал, что ли? Видишь все наперед, как будто ты не отсюда. Не казачья у тебя суть, но по сердцу вроде бы наш. Иногда наведывались два местных умельца. Один с перебитым ухом, другой с медной подвеской на шее. С интересом смотрели на чертежи, и когда я показывал им, как линза усиливает свет свечи, ахали, словно видели колдовство. — Да у него душа стеклянная! — вырвалось у одного. — Видит то, чего в поле и нет! За полтора месяца я успел не только доработать устройство ночного видения, но и начертить несколько схем новых прицельных механизмов, снабженных зеркальной коробкой. Все они были упакованы в отдельные папки и плотно перевязаны бечевой с надписью: «Для И. И.» Полтора месяца пролетели незаметно. В день отъезда Платов проводил меня лично. Весь хутор, казалось, вышел смотреть. Кони были уже запряжены, телега оседала под свертками. Отдельным грузом лежали гостинцы с подарками от донских казаков. — Помни, брат, — сказал он, обняв меня по-казачьи. — Я таких, как ты, ни в степи, ни в Петербурге не видал. Твой ум, это такое оружие, что не звенит, но режет до самой души. Береги его. И себя береги. Война у нас на пороге. Сунул в руки маленькую икону, вырезанную местным старцем из грушевого дерева. — Тебе. Не для показухи. А чтоб помнил. Эта донская земля спину тебе сберегла. Я не нашел слов. Только кивнул. А он вдруг добавил: — Если что случится с Кутузовым, присылай письмо мне, и хоть весь Дон двинется, чтоб вытянуть вас из лап тайной канцелярии. Аракчеев, братец, не дремлет… Когда телега тронулась, я обернулся. Матвей Иванович стоял, приложив руку к сердцу. А над хутором уже плыли весенние облака, и стайка ворон облетала плетень, каркая, будто знала: скоро снова буря. Дорога киевская встретила меня пылью, заезженными колеями телег и равнодушием ямщиков. Чем дальше отъезжал от вольных донских степей, тем теснее сжималось сердце. Воздух, казалось, был другой, будто тяготел документами. Ночевал с двумя есаулами в постоялых дворах. Питался в дороге. Завидев процессию из коляски и двух верховых, крестьяне выходили к дороге, поднося квас и вино. Потом были хутора с домами, крытыми соломой. Потом, уже ближе к губернской столице, появились двухэтажные усадьбы местных помещиков. Въехал в Киев на рассвете. Над Подолом вилась утренняя дымка, колокола Печерской лавры отстукивали благовест. Город еще спал, разве что мелькали редкие прохожие, да хлебники с корзинами. Повозка катилась неспешно по булыжной мостовой, скрипя, хотя и была смазана. На Подоле переоделся в чистую рубаху, почистил от пыли мундир. Иван Ильич ждал меня в здании губернаторской канцелярии: как писал в письме, он теперь курировал не только военные, но и технические дела при Кутузове. — Ну, наконец-то! — с порога воскликнул он, едва завидев меня. — Живой, не искалечен, и даже, кажется, потолстел, милый наш инженер. Обнялись. Я улыбнулся и протянул ему кожаный тубус. В нем находился чертеж прибора ночного видения, схемы крепостных редутов, поправки к оптике и все, что я выводил в те недели, когда гостил на Дону. — Здесь все, как вы и просили. Он раскрыл папку прямо у окна, пробежал глазами по листам, и я с чувством радости заметил, как он прикусывает губу. Значит, впечатлило. Глянул восторженно: — Ты понимаешь, что с этим мы можем… — осекся, понизив голос. — Мы можем видеть в темноте! Понимаешь, Григорий? Чего уж не понимать, раз сам разработал такую наводку. — Серийное производство возможно, — вслух высказал он свою мысль. — Но пока только в мастерской. И только под твоим контролем. Руки других я к этому не подпущу. Я кивнул: — Да будет так, Иван Ильич. Платов тоже согласен. Вот письмо от него. Вам и Михаилу Илларионовичу. После рапорта перед Кутузовым, куда я был вызван тем же вечером, губернатор пожал руку и сказал: — Молодец, что не расплескал себя по дороге. Слышал от Платова: хвалит, словно сына. Ну а у нас, голубчик, — тут он понизил голос — осень не за горами. А с нею и война. Отдохни, но недолго. Так завершилась моя киевская одиссея в теле Довлатова на посту помощника губернатора. Я прожил в городе еще несколько недель, наблюдая, как Иван Ильич подбирает людей, тихо организует мастерские, шепчется с командировочными из Петербурга. Мир покачивался: где-то там, на западе, уже сгущались тучи над Пруссией и Швецией. Мирное время было иллюзией, но мы еще имели эти короткие недели перед бурей. А она вот-вот должна была грянуть… ---------- Глава 12 Постепенно, медленно, шаг за шагом, я продолжал тайком подсовывать Кутузову свои разработки. Пользовался моментом, когда тот был в благодушном настроении, которое, к слову, бывало теперь редко. В основном все чертежи передавал Ивану Ильичу, а он уже через местных умельцев осуществлял их изготовление. Таким образом, я уже подбирался к своей цели: неуклонно повышать производительность военного арсенала армии. Сменив всякие прицелы, угломеры на калибры, я, тем самым, все ближе и ближе выходил на уровень пушечной артиллерии. — А помнишь первый бинокль, что ты подарил Суворову? — шутил Иван Ильич, просматривая мои чертежи, — еще там, под Очаковым? Кто бы мог знать, что ты сейчас перевооружаешь уже артиллерию! Из Киева мы вернулись весной. За это время Платов писал несколько раз, и каждый его лист пах порохом, табаком и свободой. Кутузов остался еще на некоторое время — губернаторская должность, как цепь, не пускала его в поле. А мы с Иваном Ильичом уже в дороге знали: грядет что-то новое. Летом император Александр начинал с наигранного спокойствия. Он ходил с виду твердо, говорил в салонах об армии, о Европе, о долге. Но за внешней холодностью пряталась уязвленная гордость: ведь, по сути, после Аустерлица его взгляды стали совсем иными, в них читалась растущая подозрительность, болезненное недоверие к русским генералам, а то и вовсе презрение. — Где у нас тот человек, пользующийся общим доверием, который объединил бы военные дарования с необходимою строгостью? — спросил он как-то при нас, в разговоре с графом Петром Толстым. Спросил, не обращаясь напрямую, а будто в пространство. Но каждый из офицеров штаба понял, о ком идет речь. Он не верил больше в Кутузова, а его молчаливую мудрость считал усталостью. В Багратионе видел храбрость, но не расчет. Аракчееву доверял дисциплину, но не ум. И потому снова обратился за спасением к чужим, а именно к тем, кто, как ему казалось, знал, как побеждать «по-настоящему». Среди этих чужих выбор пал на старого ганноверца Беннигсена, опытного, сдержанного, но недалекого в стратегии. Именно он, по мнению государя, и был «тот человек». Его «необходимая строгость» однажды уже пригодилась в ту самую ночь 11 марта, когда Павел еще лежал теплым в Михайловском замке. Тогда Беннигсен оказался среди тех, кто вовремя понял, что назревает новый правитель. Теперь он командовал под Пултуском. А война с Наполеоном все не прекращалась. Половина Европы уже дрожала от передвижений полков. И хотя под Прейсиш-Эйлау русская армия показала чудо выдержки, то под Фридландом все рухнуло: мы не выдержали линии, а государь, не прощаясь, оставил союзницу Пруссию. Он давно ожидал предательства от всех, кроме себя. И потому, совершив первый шаг в сторону Наполеона, не почувствовал вины, только холодное облегчение. Чувствительная, гордая Луиза Прусская, оказавшись между предательством держав и личной болью, написала своей подруге: «Он не заслуживает больше писем от меня… он мог забыть обо мне в момент, когда все соединялось, чтобы сделать меня беспощадно несчастной… Мир — не лучший из миров, и люди в нем — не лучшие из людей.» И все завершилось в Тильзите, на плавучей барже посреди Немана. Июль 1807 года вошел в историю не выстрелами, а рукопожатиями. Под навесом шатра, среди зыбкого течения, Александр и Наполеон обменялись учтивыми фразами и улыбками, за которыми стояли тысячи погибших, преданные союзники и переписанная карта Европы. В Тильзите подписали два договора: один с Францией, другой с Пруссией. Россия формально становилась союзницей Наполеона, а фактически выходила его зависимой фигуранткой. Александр обещал присоединиться к Континентальной блокаде Англии, разорвав все торговые связи с прежними партнерами. Франция же сохраняла за собой все завоевания, включая герцогство Варшавское — то самое, что беспокоило Кутузова больше всего. Пруссия была унижена, Луиза подавлена, а Европа настороженно затихла в ожидании новой грозы. Вернувшись из Киева, Михаил Илларионович оказался, по сути, не у дел. Формально его не сняли, но из всех распоряжений его устранили. Александр, увлеченный блеском встречи с Наполеоном, был убежден, что великая война завершена. Армия стояла без движения. Генералы прятались по своим углам, тратя скопившиеся богатства с куртизанками. А мой хозяин тем временем жил в пригороде Петербурга, в том самом доме, где стены все еще хранили следы старых карт с кампаний против турок. Он почти не выходил, заручившись Прохором, который почти никого не пускал. Принимал лишь самых близких. Я и Иван Ильич жили поблизости, и каждый день был похож на предыдущий: утренние прогулки, чай, обсуждение новостей из Европы, и, собственно, моя работа. Работа над тем, что я начал у Платова. На чертежной доске вырастали новые очертания в виде сборных инженерных конструкций для переправ, приборов ночного наблюдения, причем, уже в двух вариантах, а также малогабаритных акустических резонаторов, то есть предшественника полевого передатчика сигналов. Чертилось все, что я когда-то знал в своей прошлой жизни, у себя там, в цеху, на заводе. Кутузов, хотя и не разбирался в деталях, ежедневно интересовался продвижением. — Ты как будто на шаг впереди всех, Гриша, — говорил он с тихой усмешкой. — Странно, но даже и меня теперь не пугают все эти твои штуковины. — Это пока не нужно никому, Михайло Ларионыч, — отвечал я. — Но скоро понадобится. — Вот и я чувствую: буря еще только надвигается. Право слово, она сделала вид, что стихла. Александр тем временем наслаждался новыми отношениями с Бонапартом. Во Франции восхищались «цезарем Севера», как его называли. Но в самой России у нас отношение было иное. Армия роптала. Солдаты, вернувшиеся с юга, не понимали: за что было положено столько жизней? А теперь вот возникло братство с убийцей их товарищей? — Ты, дядя, где еще войной ходил? — спрашивал молодой новобранец у старого служаки. — Я, малец, ходил воевать турка еще при батюшке Суворове. — А Кутуз наш, был ли он там? — Был и Кутуз. — А пошто государь щас его подзабыл? — Потому как наш царь слаб умом. Так шептались солдаты. Иногда офицеры. А генералы по большей части молчали. И вдруг — новое движение. Александр решает, что нужно надавить на Швецию, чтобы заставить ее присоединиться к Континентальной блокаде против Англии. Начинается война где-то там, у границ, о которой я слышал только по слухам, потому что моего хозяина никуда не зовут. Его имя даже не упоминается. Александр ставит во главе армии Буксгевдена, затем Каменского, а потом Барклая де Толли. — Что ж, — вздохнул он, читая в «Санкт-Петербургских ведомостях» новости о начавшейся войне, — мы теперь не нужны. Пока. Он ошибался. Потому что очень скоро судьба вновь втянет нас в самую гущу сражений. И новая война будет совсем не похожа на предыдущие баталии. Зима в Петербурге выдалась морозной. Нева сковалась льдом. По улицам метались желтые огни фонарей, а во дворцах, напротив, блистали приемы, и все чаще в разговорах мелькало имя Наполеона не как врага, а как партнера. Император нашел себе нового кумира, но в стране царила странная атмосфера недоверия к «корсиканскому выскочке». Шведская кампания, начавшаяся в феврале, прокатилась по границе, но была далека от нас. О ней говорили в трактирах и в парадных залах, а мы с Иваном Ильичем только кивали. — Каменский на севере, — сказал как-то он, заглядывая в окно. — Посмотрим, не повторится ли Аустерлиц. — У него, по крайней мере, нет Вейротера, — заметил я. — Или Александра над ухом, — буркнул Кутузов. Он не скрывал иронии. После губернаторства, после горького возвращения в Петербург, его словно бы растворили в светских раутах, не отправили в ссылку, но и не использовали. А между тем мы с Иваном Ильичом трудились. Работали усердно, негромко, без упований на применение, но зная, что рано или поздно эти чертежи кому-нибудь понадобятся. Однажды днем, за обедом в библиотеке, я раскатал перед Иваном Ильичом план. Он разглядывал его с осторожным интересом. — Это, м-мм… система регулировки угла наклона? — Он прищурился. — Для орудий? — Да. Прецизионная установка без канатов, без колеса. Линейный винт с муфтой. Смотрите, вот здесь этот штифт позволяет выставить угол ведения огня с точностью до трех десятых градуса. — Для артиллерии дальнего боя? — Именно. Для батарейной и осадной, в том числе. Но самое важное не это. — Я выложил второй лист. — А вот тут, система сопряжения с дальномером. Пока оптическим, с зеркальной шкалой. Но если добавить стабилизатор… — Ты предлагаешь механический наводчик? — Угадали. В условиях плохой видимости, дождя, даже ночью, позицию можно сохранить, повторно прицелиться и вести огонь хоть вслепую. Кутузов подошел ближе. Помолчал. В шутку потрепал по плечу. — Ты опять что-то выдумал, голубчик, чего никто не поймет? — Это будет работать, Михайло Ларионыч! Точно вам говорю. Я проверял макет в полевых условиях у Платова. И уверен, что механизм сбережет кучу людей. Он рассмеялся. — Гриша… Если бы я мог тебя приставить к артиллерии, я бы дал тебе всю бригаду. — Пока достаточно одного опытного расчета, — усмехнулся я. С этого дня Иван Ильич начал вести параллельную переписку с двумя заводами в Туле и Сестрорецке, пытаясь тихо, без огласки, запустить производство малой партии деталей. Пока что всего лишь опытный образец, но потом дело пойдет на поток. Нам никто не мешал. Нас никто не подслушивал. Это было время тишины. Странной, настораживающей. Но мы трудились. Трудились так, будто в лаборатории перед бурей назревало что-то грандиозное. А Кутузов не вмешивался. Он только иногда садился рядом, смотрел на чертежи и говорил: — Рисуй, Гриша. Ты сейчас нужнее на бумаге, чем в бою. Помилуй бог, братец мой, и откуда у тебя такое берется в голове? Я же знал тебя еще с детства, когда ты бегал мальцом по усадьбе моего батюшки! И действительно, подумал я. Бегать-то бегал, но то был Довлатов, пока не стал сначала вестовым, потом ординарцем, а со временем и адъютантом хозяина. Но в теле Довлатова теперь ведь я, человек грядущих веков. И как объяснить все это уже пожилому полководцу? …Между тем прошло какое-то время. Наполеон убедил султана Селима, что теперь Турция сможет вернуть себе Крым с прилегающим к нему Причерноморьем. Французский посол в Константинополе генерал Себастиани пообещал туркам военную помощь. И забыв, что еще так недавно, семь лет назад, в союзе с русскими они били под командой адмирала Ушакова французов на Ионических островах, Порта без всяких поводов объявила войну. Главная русская армия была занята на западном фронте. Против турок на Дунае могли действовать лишь сравнительно небольшие силы. По сути, за пять лет войны в Молдавской армии сменилось пять командующих. Тут были талантливые Багратион и Каменский-сын, но были и малодаровитые. Например, Михельсон, все воинские доблести которого заключались в поимке Пугачева еще при Екатерине. Был Ланжерон, французский эмигрант, завистник и интриган, ничем себя не показавший. Был семидесятисемилетний князь Прозоровский, прозванный «Глухим». Он выглядел таким дряхлым, что напоминал ходячую мумию. С утра его приводили в чувство вином и затягивали в корсет. В течение дня он кое-как еще мог держаться прямо и даже, посаженный в седло, ездил на смирной лошади верхом. А к вечеру выпадал из седла прямо в руки своих адъютантов. Одного из них я знал со времен Киевского губернаторства, но сблизить дружбу как-то не удалось. А вот по слухам, доходящим до нас, Прозоровский был мелочен и придирчив. И вот на фоне всего этого, в марте 1809 года мой хозяин получил направление в Дунайскую армию командовать корпусом. Я знал, что он ждал этого. Турецкий фронт казался ему делом не только военным, но и личным. Он говорил: — Уж лучше с янычарами, чем с министрами. Те хоть не прячутся за подписями. Мы с Иваном Ильичом отправились с ним, как всегда отправлялись в таких случаях. В походной повозке, между бумагами и картами, он перечитывал донесения, бросал их на колени, хмурился. Армия, по его словам, «брела, как пьяный по льду». — Не по вине солдат, а по безволию командования, — цокал он языком. На месте нас встретил сам главнокомандующий, фельдмаршал Прозоровский. Человек с грубоватой вежливостью и бесконечным числом бумаг. Обменявшись приветствиями, провел нас по штабу, рассказал о ходе кампании, но Кутузов все уже понял по первым двум фразам. Не было ясной цели. Не было четкого плана. Только нескончаемые перемещения частей, будто все маневры сдерживалось не врагом, а нерешительностью. Разногласия не замедлили себя ждать. — Михаила Илларионовича, — говорил мне Иван Ильич в ту же ночь, — ежели так пойдет дальше, обратно затребуют в Петербург. Он не станет плясать под чужую дудку. Так и вышло. В июле, едва началась жара, Кутузова вызвали в столицу. Формулировка в приказе звучала благопристойно: «ввиду возникших разногласий с командованием…» — и так далее. Но мы прекрасно понимали, что это была отставка, маскируемая переводом. И вот новое назначение: литовский генерал-губернатор. Место службы Вильна. Михаил Илларионович сказал только: — Ну что ж, Вильна, помилуй бог, не худшее место. Будем учить старых шляхтичей покою, а молодых уму-разуму. Собирайтесь, голубчики, нам снова предстоят бумаги, а не военные походы. Я чувствовал, что его гложет разочарование. Не столько из-за поста, сколько из-за того, что в армии вновь восторжествовала канцелярия. Мы снова уехали. Дорога была длинной, но привычной. Иван Ильич, поджав губы, молчал почти весь путь. Я чертил схему новой баллистической оснастки и впервые попытался описать идею дальномерного круга: что-то типа предшественника прибора пристрелки. Кутузов слушал с интересом, не перебивал. — Продолжай, Гриша, — сказал он. — То, что не ценят они там, у себя, мы соберем сами. Потом, когда настанет нужда, они припомнят. Вильна встретила нас терпким запахом осеннего дыма, туманами над Нерисом и строгостью костелов. Где-то лилась органная музыка. Литовская столица, с ее смешением польского вольнодумства, русской службы и немецкой пунктуальности, словно бы ожидала Кутузова. В ней, казалось, все было на месте, но впечатление было обманчивым. В доме на Университетской улице мы устроились быстро. Кутузову отвели просторный кабинет, окна которого выходили на костел святой Анны. Иван Ильич занялся перепиской и финансовыми делами. Я как всегда засел за чертежи. Государь не мешал. Даже напротив, оставил Михаила Илларионовича в относительной свободе. За два года Кутузов превратил должность губернатора в лабораторию политики. Укреплял гарнизоны, устраивал школы, проверял хлебные запасы, и все это под маской «обеспечения порядка». Но мы знали, что он выжидает. Он предчувствовал, что война вот-вот постучится в Россию. — Пока псы грызутся на арене политики, у нас есть время строить кузницу, — говорил он в кругу доверенных лиц. — Потом в ней придется ковать судьбу, господа. …Я чертил. Иван Ильич привозил инструменты. Мы создали компактную модель самоуравновешивающейся лафетной платформы — облегченной и поворотной, которую можно было использовать при обороне фортов. Параллельно я описал «ночное стекло» — прибор, усиливающий слабые световые сигналы. И хотя механизм выглядел фантастично, один из старых оптических мастеров из Ковно вызвался попробовать изготовить линзы. Новый адъютант, заменивший Коновницына, который остался в Петербурге при штабе, под контролем Ивана Ильича осторожно пересылал часть записей в Киев, где работали несколько доверенных механиков. Александр не мешал или не знал. Аракчеев затаился, его соглядатаи не появлялись. — Они ждут, — сказал однажды Иван Ильич. — Следят, просто издали. Но пускай ждут. Мы пока на шаг впереди. Кутузов в эти месяцы встречался с офицерами, проверял артиллерийские склады, устраивал смотр гарнизону. Был спокоен, но не расслаблен. Иногда вызывал нас к себе, чтобы послушать о новых приборах. Иногда просто посидеть, помолчать. — Война, — сказал он как-то. — Война идет в нашу сторону, хотя, помилуй бог, французов мы уже били, и сами были разгромлены. Главное, чтобы к следующей встрече мы пришли умнее, чем в прошлый раз. И вдруг однажды ночью… ---------- Глава 13 Мы обживались. Все больше тишины входило в наш распорядок, но в ней зрели напряжение и труд. Кутузов пребывал в утренней скуке губернаторской рутины, а я за столом карандашом и циркулем вырисовывал неторопливо новый чертеж, когда… СТОП! — осадил я себя и едва не подпрыгнул на стуле. Хозяин бросил взгляд единственным глазом, шутливо передернув плечами: — Что, голубчик, не выходит новый чертеж дивного прибора? Надобно к тебе, братец, приставить парочку наших мозговитых ученых. Слыхал, как Екатерина Дашкова открыла Академию? Вот оттуда и выпишем тебе двух помощников. А то наш милый Иван Ильич в твоих чертежах смыслит не больше моего. Вот отпишу Катерине Ильинишне, пусть во дворце при встрече замолвит словечко кому надобно. Дело не в этом, подумал я, внезапно озаренный нехорошим предчувствием. СТОП! И еще раз СТОП! — в груди, казалось, заработал мощный холодильник, по спине пробежал озноб. ВНИМАНИЕ! Здесь что-то не так. Довлатов, соберись! — приказал я себе. Какая-то неуловимая тревога пробралась в душу. Что стало не так? Что стало меняться? По сути, с началом применений моих разработок, уже бы, казалось, давно должны произойти изменения в хронологическом потоке истории. Они, вероятно, и происходили, но настолько медленно, что не бросались в глаза. К тому же, я досконально не знал всех моментов с отрезками того или иного периода жизни Кутузова. А она, хронология событий, уже стала ломаться с того самого дня, когда я впервые предложил свою разработку в войска. Какая-то пушка выстрелила с моим угломером не в ту цель, что была зафиксирована в ходе истории. Усовершенствованная мною гаубица разбила не ту часть французов, а мои усиленные мушкеты скосили роту не тех гренадеров Мюрата. Все сломалось в ходе истории, и он, этот ход, повернул в совершенно иное русло. Разумеется, для Кутузова и остальных людей на планете все продолжало идти своим ходом. Каждый житель этого измерения не знал, чем закончится завтрашний день. Но я-то помнил из истории, что даты событий стали постепенно смещаться вперед. Мы чуть раньше вступили в должность губернаторства в Киеве. Чуть раньше, чем полагается в хронологии, прибыли в Вильно, чуть раньше Кутузов принял должность, а где-то там, в Петербурге, раньше на несколько дней Александр подписал какой-то указ. В Таганроге Платов раньше построил оборонительный вал, а Наполеон раньше двинул войска по Европе, чем это полагалось в истории. Мои разработки спровоцировали излом времени. Они начали ломать ход всей эволюции. Именно это сегодня мне пришло в голову. Об этом стоило задуматься хотя бы ради того, что теперь, в теле Довлатова, я встречу Бородинскую битву раньше положенного срока. А какой виток истории произойдет дальше — об этом я не знал. — Так чего ты такой озабоченный, братец мой? — оборвал мысли хозяин. Я продолжал сидеть с выпученными глазами, озаренный догадкой. Он редко вмешивался в мои занятия, но каждый вечер просил отчета. Иногда, в часах между чаем и курительной трубкой, он присаживался у стола: — А это что? — Механический курвиметр. Для точной прокладки артиллерийских траекторий на местности. Иван Ильич уже выслал один экземпляр в Киев для проб. — Полезно, — кивал Кутузов, — особенно если Вейротер опять возьмется за карты… Я усмехался. Мы не забыли Аустерлиц. В мае на заседание губернаторской канцелярии пожаловал князь Радзивилл. За ним въехала целая свита польской шляхты. Кутузов принимал сухо, но вежливо. После их ухода заметил: — У этих людей хорошая память. Они не простили Екатерине разделов шляхты. А мы с тобой здесь чужаки, Гриша. Но это даже к лучшему. Чужаку проще наблюдать, а не участвовать. Вечером подозвал в свой кабинет и указал на папку, которую только что принес Иван Ильич. — Перехваченные письма. Французы снова проявляются в Варшаве. Слишком часто упоминают инженеров, слишком интересуются «новыми методами огня». — Думаете, ищут меня? — Думаю, что ищут того, кто чертит ночами. Не называй пока своего имени нигде. Даже при наших помощниках в канцелярии. Уши, они, голубчик, везде найдутся, особенно если Бонапарт платит золотыми монетами. По моей просьбе, Иван Ильич нашел нескольких молодых студентов из Виленского университета, смышленых и честолюбивых. Я начал с ними занятия, сперва по математике и геометрии, затем ввел в основы баллистики. Один из них, Игнатий Романович, особенно выделялся своим живым интересом к оптике. Я поручил ему наблюдать за пробными линзами для «ночного стекла». — Не утомит тебя эта мелкая работа? — спросил я однажды. — Не утомит. Я верю, что она может спасти десятки жизней. Слова, казалось бы, простые, но в них звучало больше смысла, чем в речах петербургских чиновников. В октябре мы получили сообщение о том, что Наполеон усиливает военное присутствие в Вестфалии. Я отметил про себя, что хронология истории снова сместилась чуть вперед. А может, теперь внушил я себе, таких сдвигов будет все больше и больше, накладываясь друг на друга по принципу домино? Досконально-то я ведь не знал весь ход эволюции, а мог лишь опираться на свою, не всегда точную, память. Все, что помнил из учебников своей прошлой жизни, на то и ориентировался. Кутузов между тем передал листок мне, потом передумал и бросил его в пламя: — Так. Мы идем к большой развязке. Но не в этом году. А пока строй. Учи других. Чертежи важнее сабель. Тем временем, губернаторство Кутузова все больше становилось тенью генерального штаба. Официально это были реформы, инспекции, учения, а неофициально выглядело, как закладка будущих оборонных линий. Я нарисовал несколько укреплений вдоль Немана: небольших, скрытых, но логически соединенных. Хозяин одобрил: — Сделаем, как ты хочешь, братец Григорий. Главное, чтобы до Петербурга не дошло. А если дойдет, то пускай думают, что это я задумал. Мне простят. Под покровом литовской осени мы строили то, что другие назовут позже «внезапностью русского отпора». А пока была только тишина, дым от труб да скрип карандаша на промасленной бумаге. Но я не забывал о хронологии исторических дат. Зима опустилась на Вильно так резко, будто ее столкнули с небес. Дороги сковало морозом, стекло на окнах покрылось серебристой коркой, а в комнатах запахло угольным чадом. Мы больше не выходили с Иваном Ильичем без надобности, но работа не утихала. Кутузов знал: время у нас есть, но оно не бесконечно. Наполеон укреплялся. Александр упорствовал в иллюзиях, пребывая в каком-то вакууме. — Государь молчит, — хмуро сказал Иван Ильич, бросив на стол письмо, возвращенное с припиской от канцлера: «Проекту не дан ход. В настоящем времени не имеет целесообразности.» Это был наш прибор дальнего ночного наблюдения, иными словами, усовершенствованная модель того, что я еще у Платова испытал на деревянном стенде. — Не имеет целесообразности… — повторил он. — Конечно. Пока враг в Баварии, а мы греемся в губернаторском кресле. — Они там, в столице, все еще играют в дипломатию, — подал голос Кутузов, поглаживая руку, в которой побаливали старые шрамы. — А война-то идет уже рядом. Я не стал медлить. Иван Ильич помог организовать небольшую встречу в казармах под Вильно. Пригласили только избранных: полковника артиллерии Тарновского, капитана инженерных войск Лаврецкого, двух лейтенантов из саперной школы. Мы развернули прибор в поле, в морозную ясную ночь. Над равниной стоял снег, звезды сверкали, как иглы. На пригорке развернули редут. В приборе, по моему расчету, было видно движение на полверсты вперед. Иван Ильич руководил наводкой. — Это что за чудо? — воскликнул Лаврецкий, глядя в линзу. — Он… она, эта штуковина и вправду видит? Да тут силуэт лошади разглядеть можно четко! — А если в бою, при свете луны? — спросил Тарновский. — Тем более, — ответил я. — И главное, что не выдает себя ни огнем, ни звуком. Они переглянулись. Ни один не улыбнулся, а только стиснули зубы. — Этому есть место в каждой батарее, — сказал Лаврецкий. — Жаль, что в Петербурге снова в моде эти балетные генералы. Не поймут. Через неделю из столицы пришел приказ. Кутузову предписывалось «сдерживать чрезмерное усердие некоторых сотрудников его канцелярии, выходящее за рамки губернаторских полномочий». Подпись была Аракчеева. Иван Ильич в отчаянье выругался. Потом, улыбаясь, передал листок: — Поздравляю, Гриша. Твоя работа дошла до двора. Жди теперь с моря погоды. В связи с этим мы решили прекратить открытые демонстрации. Все уходило в подпольную школу при инженерной роте. Я составлял схемы, Игнатий Романович переписывал, Иван Ильич отправлял курьерами на Юг, в Киев, в Новочеркасск, где у нас оставались надежные люди. Там ведь был наш дорогой и отважный Платов. Пока Александр носился с идеями Священного союза и новыми европейскими интригами, мы здесь готовились к войне. А зима ушла медленно. С первыми каплями марта, когда крыши начали шуметь, и по улицам потекли коричневые ручьи, Кутузов сказал за обедом: — Слух идет, будто бы государь хочет отстранить Прозоровского. Может быть, нам снова предстоит возвращаться на юг. Или туда, откуда идет дым Бонапартия. Иван Ильич кивнул, а я с облегчением выдохнул. Бумаги уже лежали в сундуке. Приборы упакованы в ящиках. Оставалось только ждать. И, тем не менее, просыпаясь по ночам, я продолжал размышлять о постепенном переходе истории в другой виток эволюции. Мои приборы, мои усовершенствования, мои «невинные» предложения — все это, как я уже говорил, — начало нарушать хронологический поток событий. Поначалу мне казалось, что все идет, как и должно было идти: Александр у власти, Кутузов в отставке, Наполеон в зените могущества. Но с каждым месяцем я все яснее чувствовал: даты начали смещаться. Не резко. Медленно. Но необратимо. Знание чертежей мастера-станочника одного из ведущих заводов страны, выуженные из будущего, начали менять прошлое. Для Кутузова, для Ивана Ильича, для всей Европы ничего не изменилось. Они шли от одного дня к другому, как будто все происходящее было естественным и неизменным. Но я-то знал. Эффект бабочки — вот он, во всей своей пугающей реальности возник в пересечении двух измерений. Все началось с легкого взмаха чертежного пера по бумаге, с незначительной поправки в пушечном расчете. И теперь по всей линии времени возникли микросдвиги. Они еще не слишком заметны, но они уже нарушили привычную орбиту истории. Возможно, как мне уже думалось в прошлый раз, я встречу Бородино раньше, чем оно должно случиться. Вопрос в том, каким оно будет теперь, в этом сдвиге истории? И что произойдет после измененного витка эволюции? Может быть, Александр падет не в Таганроге, а раньше? Может быть, Платов выживет там, где умер 15 января 1818 года в реальном ходе истории? Может, Кутузов станет не просто главнокомандующим, а тем, кто построит новую империю, незнакомую моему XX веку? А может, и я исчезну в обоих пространствах, когда нарушу последнюю константу? …В тот же день, когда я ощутил первый холод нарушенного хода истории, пришло донесение с западных рубежей. Там, у Немана, в местечке Гродно, местные крестьяне схватили странного человека, выдававшего себя за французского картографа. На допросе он путался в показаниях, говорил с акцентом, а из его сумки достали свертки с тщательно нанесенными картами не только Литвы, но и глубже, вплоть до Смоленска. Слишком точными были эти карты, чересчур подробными. — Он что, сам их рисовал? — удивился Иван Ильич, листая плотную бумагу. — Или у них там, в Париже, и вправду умеют чертить по приборам? Я ничего не ответил. Второй раз за день в груди сжалось холодом. А Кутузов, уже не удивлявшийся ничему, хмыкнул: — Все идет к войне. Этот наш Бонапарт, как я погляжу, готовится наперед, почти по-немецки, четко, но… с перебором. Рано еще для него. А может, и поздно уже. Кто их разберет, этих лягушатников. Перевел взгляд на меня: — Гриша, голубчик, свои чертежи пока не бросай. Все может пригодиться. Мне в этом году спокойной службы не видать, чую нутром. Мои вечера теперь были не просто уединенными. Я работал в теле Довлатова, будто от этого зависело выживание не только мое, а всего временного потока. Разработки с каждым днем становились более сложными. Теперь сознание применяло память не только навыки станочника, но и разрабатывала новые идеи, которых я прежде не знал. Из-под линейки с циркулем выходили уже не просто улучшенные мушкеты, уже не только приборы ночного видения, а нечто гораздо масштабнее. Я начал проектировать новые лафеты для полевой артиллерии, подвижные, с системой компенсации отдачи. Это было еще грубо, немного недоработано, но я знал, что Иван Ильич с командой мастеров и умельцев поймет мои идеи, адаптируя их для своего времени. Изобрести самонаводящуюся ракету или авиационную бомбу мне мешало отсутствие знаний, но на уровне мастера-станочника я мог сконструировать что-то для артиллерии XIX века, а Иван Ильич умел воплощать эти конструкции в жизнь. Когда я показал ему принцип нового затвора для пушек, он долго молчал, потом сказал: — Вот ведь что… А ведь такое и не снилось нашим артиллеристам. Это не просто улучшение. Это… уже совсем новая пушка. Я кивнул. Это и была точка излома. В начале марта, в один из холодных рассветов, когда над Неманом еще висели тяжелые туманы, в Вильно прибыл курьер с новой депешей. Кутузов читал е как всегда одним глазом, медленно, без эмоций, а потом протянул мне: — Вот и подтверждение милый мой Гриша. Александр вызывает всю нашу контору в Петербург. Пишет: «Дорогой Михаил Илларионович! Возможно, скоро понадобятся ваши дипломатические таланты…» И так далее и прочее. О чем это говорит, голубчик? И сам же ответил: — А говорит это о том, что, помилуй бог, я наконец-то расцелую свою Катерину Ильинишну! Ветер за окном качнул липу, и с нее слетела первая зеленая пыльца. Начиналась весна 1811 года. Все шло размеренно, уж слишком размеренно. Мы жили в Вильно уже почти год. Кутузов справлялся с губернаторскими обязанностями, нередко браня чиновников за нерасторопность, но в душе тосковал по фронтовой пыли и солдатскому строю. Вечерами подолгу сидел в кресле с рюмкой мадеры в руке, глядя в окно, а я все чертил и чертил, превращаясь из адъютанта в технического инженера. Все больше времени уходило не просто на схемы, но теперь и на вычисление формул. Просчитывал сопротивление металла, угол отклонения траектории, точку отдачи и способ ее гашения. Я уже не чертил наобум. Отныне я делал это как изобретатель-конструктор, опираясь на законы, которые еще не были здесь открыты, в этом измерении девятнадцатого столетия. Иван Ильич заглядывал все чаще и уже не смеялся над моими чертежами. Теперь он садился рядом и брал лист в руки. — А вот это, друг мой, ученый… — шутя, спрашивал он, показывая на подпружиненный клин у основания ствола. — Этим у нас гасить отдачу должно? — Да, — кивал я. — Не полностью, но заметно. Выиграем по точности. — А из чего кузнецы это выковать смогут? У нас таких сплавов нет. Я улыбался. — Пока нет. Но мы попробуем. За стенами кабинета все было по-прежнему. Город, улицы, чиновничья переписка, крестьяне, недовольные налогами, дорожные ведомости и отчеты от губернаторских волостей. Но кое-что продолжало меняться. Очень медленно, я это чувствовал. Откуда у меня появилось такое чутье, сам не ведал. Казалось, Кутузов стал получать бумаги раньше срока. Почта, будто сама собой, приходила на день-два быстрее. Как-то раз он удивленно спросил: — Да что ж это такое, помилуй бог? В Петербурге, что ли, у них теперь часы вперед пошли? На дорогах стало больше движения. Курьеры сновали туда-сюда. Купцы шептали о новых пошлинах, торговцы в порту говорили, что французы в Германии ведут себя не так, как раньше. Где-то стало напряженнее, где-то, наоборот, подозрительно спокойно. В воздухе висела та самая невидимая вибрация, которая предшествует чему-то большому, но пока непонятному. Моя сущность человека двадцатого века в теле адъютанта Кутузова все еще не знала, куда ведет новая ветвь истории. Ее не замечали те, кто жил по обыденности, но я ведь был здесь чужаком не в своем измерении, верно? И, словно в подтверждение моих ощущений, 5 марта пришло письмо с юга. Почерк был узнаваемый: 'Голубчик Довлатов! Пишу из Новочеркасска. Ветер у нас стынет по утрам, а к полудню жарит. Гляжу я на твою штуковину для наблюдений ночных, и скажу тебе, что это чертовски удобно! Спасибо. Да и по мушкетам твоим солдаты с ума сходят. Хвалят, что точны, будто сам черт в прицел дует. Враг пока дремлет. Но я, брат, чую, что с запада ветер крепчает. Тут нужен ты. Пиши, если еще что придумаешь. Твой преданный, Матвей Платов.' Отложив письмо, поднес к виску ладонь. Матвей Иванович как всегда был верен себе. Откровенно не зовет в гости, но намекает. Вечером, когда в доме уже стихли шаги и хозяин задремал в своем кресле, я снова разложил чертежи. На них была новая идея — не просто устройство, а платформа управления огнем. Прообраз будущей системы координатной привязки орудий на местности. Примитивно, через металлические рейки, отвес и угломер, но это было уже начало наведения. И когда я провел первую линию по диагонали листа, вдалеке раздался тихий, как щелчок, звук. Что-то щелкнуло, но не в доме. Снаружи. Потом послышалось характерное карканье. Я поднял глаза. За окном плыло белесое небо весеннего Вильно. На нем медленно, с какой-то зловещей уверенностью, летела стая черных ворон. В эту секунду я понял: история уже больше не будет прежней. Она стала убыстрять свой ход времени, благодаря моим разработкам. ---------- Глава 14 Накануне отъезда весь дом будто погрузился в оцепенение. Даже слуги ходили тише обычного, словно инстинктивно чувствовали, что грядут перемены. Хозяин еще не уехал, но его уже не было. Он мысленно покинул эти стены, этот сад, улицы, по которым мы гуляли долгими вечерами. Ночью я долго не мог уснуть. Сквозь тонкую стену доносился его кашель и тяжелые шаги. Он не спал. Знал, что впереди не просто новая должность, а дорога, от которой уже не будет возврата. Я лежал с открытыми глазами и думал о том, как быстро отдаляется прошлое, хотя календарь будто бы показывал правильно. Суди сам, — направил я свою мысль в нужное русло. — Вот, что мы имеем по хронологии истории: Кутузов с лета 1809 года должен был жить в своей давно знакомой и любимой Вильне: царь назначил его литовским военным губернатором. Александр продолжал держаться в отношении Кутузова старой линии, читай — неприязни. Перевод из Киева в Вильну Михаил Илларионович понял как понижение: в Вильне в то время было мало войск и это назначение походило на замаскированную ссылку. Но, с усилением угрозы Наполеона, Вильна стала постепенно приобретать все большее значение. Государь вновь был заинтересован в пожилом полководце. Тут вроде бы пока все сходилось, — отметил я про себя. — Мы действительно жили в Вильно и теперь покидаем пост губернаторства. Временной поток пока не нарушен. Но вот дальше… Дальше начинался излом хронологии. Сдвиг был почти незаметным, по календарю его едва было видно, однако я подспудно чувствовал его своим нутром. Даты событий начинали смещаться. История пошла другим витком эволюции. Утром двор уже был наполнен движением. Подъехали офицеры. За ними карета. Иван Ильич хлопотал у груды дорожных ящиков, проверяя документацию. Я стоял с черной папкой под мышкой, там были схемы, чертежи, последние наброски платформы, уже подготовленные к передаче в крепости на Дунае. Михаил Илларионович появился в дверях неспешно. Был в сером камзоле с синим шарфом. Грудь пересекала орденская лента. Лицо хранило след ночной усталости, но взгляд был спокойным. — Ну вот, братцы, — проговорил он негромко. — Кажется, пора. Денщик Прохор что-то неразборчиво буркнул и отвернулся. Очевидно, не хотел, чтобы кто-то видел его глаза. Кутузов остановился передо мной, взглянул пристально, почти с легкой насмешкой: — С тобой, Григорий Николаевич, я не прощаюсь. А потому жду вместе с чертежами и твоими изобретениями. Я хотел ответить, но он уже отвернулся. Отдал несколько коротких приказов, обменялся рукопожатиями и поднялся в карету. Дверца хлопнула. Лошади тронулись. Колеса загрохотали по брусчатке, а вскоре за поворотом исчезла и его фигура. Только пыль над улицей все еще висела в воздухе, никак не желая оседать на прощанье. Мы с Иваном Ильичом вернулись в дом. Никто не разговаривал. На лестнице я оглянулся, заметив, что в кабинете остались его вещи. Нетронутый бокал с вином, письмо от Барклая де Толли, а на столе моя карта, на которой жирной линией был обозначен путь на юг. Когда карета с хозяином скрылась за поворотом, а во дворе снова воцарилась глухая тишина, я остался у парадного крыльца один. На мгновение показалось, что тень от прощания с ним так и застыла в воздухе. Это означало, что снова произошел сдвиг во времени. Иногда, как с теми мыслями по ночам, я ловил себя на том, что не понимаю, как именно это чувствую. Ни дат, ни точных моментов в памяти не было. Я ведь не профессор, не кандидат исторических наук, не тот, кто по памяти цитирует параграфы из Соловьева или Ключевского. Я просто бывший станочник, рабочий человек, всю жизнь крутивший гайки на заводе, где даже про «Отечественную 1812-го» знал в лучшем случае по школьной программе, да по вырезкам из журнала «Наука и жизнь». Я не носил в голове карту Европы, но что-то внутри меня сбивалось с курса каждый раз, когда очередная дата или событие начинали звучать не вовремя. Такое ощущение, как если бы тебе подменили музыку, и ты слышишь, что нота фальшивая, хоть и не умеешь читать партитуру. Вот и теперь. Пока Кутузов отъезжал, я поймал себя на этой дрожи. Что-то происходит не по сценарию, не по тому, что я слышал, знал, чувствовал в прошлом времени. И когда в окно влетел утренний свет, странно искривившись на стекле, я утвердился в своих догадках. Да. История уже не та, какой она должна была быть. В ней уже сдвигаются даты, накапливаются новые разрывы потока времени. Дорога к югу обдавала ветром, раскаленным солнцем, запахами пыли, мокрой соломы и копоти. Возница, подслеповатый казак с выцветшими от солнца глазами, гнал тройку по раздолбанной дороге так, будто его ждали под штыками. Иногда мы заезжали в постоялые дворы, где я невольно прислушивался к разговорам. Здесь, в этих придорожных харчевнях, всегда рождались слухи. — Говорят, Бонапартий двинул еще один корпус к Висле… — Нет, это брехня! Австрийцы шевелятся. Опять хотят нашими руками воевать! — А Барклай-то, ребята, теперь министром стал. Поглядим, чего он насоветует государю… Слухи не факты, но иногда, именно в этом бесформенном гуле я улавливал новые смещения дат. На одной из стоянок вынул из дорожной сумки чертежную тетрадь. Пальцы сами повели линию по диагонали, к замкнутому углу. Это была платформа наведения. Я почти закончил обновленный чертеж. Она уже не была просто металлическим штативом с отвесом, поскольку я усложнил конструкцию. Теперь в ней появилось двухосевое сочленение для компенсации уклонов рельефа, а еще шкала горизонтального прицеливания. Все это выглядело дико для артиллеристов данной эпохи, но я знал, что они поймут. После испытаний прежней модели даже ветеранские глаза у пушкарей расширялись, когда залп попадал не просто в редут, а в самое пекло французской колонны. Вечером, у костра, я задумался. Почему я знаю, что все изменилось? Раньше я думал: к Бородину мы подойдем в 1812 году, как и полагается по истории. А сейчас что-то подсказывало: все произойдет раньше. Наполеон начнет действовать не в июне, а, может, уже весной. Почему я это чувствую? Интуиция? Или потому, что где-то на заводе в прошлой жизни, меня поучал бригадир: ' Одно не так поставленное колесико ломает весь механизм…' Так и здесь. Моя платформа, это такое же, по сути, колесико. Повернул его, и весь поток времени стал ломаться, как в том механизме. Через несколько дней я добрался до армейского лагеря. Сразу чувствовалась прифронтовая зона. Воздух был пропитан запахом дегтя, мокрой палаточной ткани, перегара, костров и горячего пороха. Солдаты смотрели хмуро, в стороне кто-то отбивал шаг с мушкетом на плече. Тревожные взгляды, редкие улыбки. Еще не война, но уже ожидание, а оно, как известно, тяжелее всего для солдата. Михаил Илларионович принял меня сразу. Лицо тоже хмурилось, но голос был обычным, тихим, усталым, слегка с иронией. — А вот и наш хитроумный Архимед… Опять с ящиком, что зовешь его «платформой огня»? — Есть пара идей, ваше сиятельство, — я развернул наброски. — Нужно кое-что улучшить. Сошники для устойчивости. И соединения по шкале. Стоявший рядом Иван Ильич, взяв в руки карандаш, по-своему коротко обозначил один из узлов. — Сделай здесь крепление под уровень. Тогда офицеры не будут чертыхаться при наводке. — А ты слыхал, Гриша, что этот немец, Барклай, меня теперь вытаскивает из забвения? — коротко подавил смешок хозяин. — Подписан рескрипт. Право слово, батенька! Александр намедни вспомнил, что старый Кутузов, выходит, полезен. — Слыхал. Дунайская армия? — Она самая. Пока Прозоровский слаб, я должен ее забрать. А потом посмотрим. Коли Бог даст, то снова встретимся с Бонапартием. Я кивнул. Мы действительно встретимся. И, возможно, раньше, чем он думает. Михаил Илларионович откинулся в кресле, накинул на колени шинель и, прикрыв один глаз, погрузился в короткий дрем. Я вышел из штаба, чувствуя в груди странную пустоту. Ветер нес по лагерю тонкий запах мяты и осоки, с реки тянуло сыростью. Прошелся между шатрами, приветливо кивая дежурным, но мысли были не здесь. Если посудить, я ведь уже несколько лет в этом теле адъютанта Кутузова. Сколько прошло с того дня, как в моем прежнем мире я шагнул в воду, и морская волна с головой захлестнула меня на курортном побережье? Тогда-то все и случилось. Для меня здесь пронеслись годы. Я прошел с Кутузовым путь от капитанских обедов до губернаторских кресел. Я рисовал, чертил, придумывал, и все это происходило в теле не моего времени, а в эпохе, где каждая мысль могла обернуться пулей или каждая ошибка целым развалом истории. В том же мире, в моем… там, наверное, все еще идет тот самый день. Может, жена сидит с книжкой у бассейна, кидая взгляд на прибой. Дочка просит купить мороженое. Они, быть может, еще не знают, что я исчез. Но вернусь ли я? Да. Вернусь. Я чувствовал это. Все здесь шло по какому-то неизвестному сценарию. Возможно, я появлюсь там же, где вошел в воду. Появлюсь в один миг, в одну вспышку. Для них все это пройдет как одно моргание глаз. Но для меня эти годы уже стали жизнью. Я стал чем-то большим, чем просто адъютантом. Я стал узлом между двумя измерениями. И, может, поэтому я чувствую, как смещаются даты, даже не зная их наизусть… Черт! Эка, куда занесли меня мысли! Я поднял голову. На горизонте медленно клубились весенние облака. Шагая обратно к мастерской, где солдаты уже тащили разобранные детали моей платформы, я рассмеялся. Так и до шизофреника недолго осталось. Не хватало еще, чтобы во мне жили два параноика… Бухарест встретил нас моросящим дождём и утомленной, изможденной атмосферой приграничного города, пережившего череду неудачных командующих. Когда Кутузов прибыл сюда 31 марта, Николай Михайлович Каменский уже практически не вставал с постели. Слухи в штабе ползли осторожно, почти шепотом: молодой, всего тридцати трех лет, генерал умирал от лихорадки, не показывая внешне ни слабости, ни страха. Он держался стойко, почти демонстративно, словно хотел сохранить до конца солдатское лицо. Но Михаил Илларионович, бросив единственный взгляд, все сразу понял. — Не везет Дунайской армии, — сказал он тихо, выходя после короткого визита. — Михельсон, Прозоровский… теперь Каменский. Помолчал, потом вслух добавил, скорее для себя, чем для кого-либо: — Человек предполагает, а Бог располагает… Впрочем, как я заметил, хозяин не спешил брать в руки командование. Сначала слушал, чувствовал, смотрел. Но, даже еще не вступив в должность, отдал первый приказ. И какой! По дороге в Бухарест мы слышали не одну жалобу от местных крестьян. Люди жили под сапогом армии, вроде своей же, русской, а поди ж ты… Пять лет войны, грабежей, реквизиций, бесконечных походов туда и сюда. Землю обрабатывали урывками, урожай спасали на удачу. От этого и голод, и озлобление, и страх. Кутузов слушал и кивал, но не перебивал. А потом, в первый же день своего прибытия, коротко бросил второму адъютанту: — Под страхом наказания запретить взимать подводы у крестьян. И все. Ни длинных речей, ни особого пафоса. Просто приказ, но он грохнул в сердцах так, как грохает пушечный выстрел. Этим же вечером в Бухарестском соборе митрополит Игнатий сказал проповедь, посвятив ее не полководцу, а человеку. Он говорил о Кутузове не как о победителе, а как о защитнике. «Тот, кто дает надежду, а не отбирает хлеб». Я видел, как это подействовало на людей. Иван Ильич тоже присутствовал. — Он предотвращает голод, — сказал митрополит. — Он дает крестьянину право сеять. И Михаил Илларионович, будто отбросив в сторону московскую рутину, засучил рукава. Так начинался его настоящий путь в этой кампании. Прежде всего, он уточнил реальные силы. Бумажные списки говорили о сорока шести тысячах штыков. Но это была красивая иллюзия. Болезни, холодные ночи, изношенные мундиры и те самые злополучные «панталоны», не щадили солдат. — Этим бедолагам и летом зимнее носить бы впору, — огорчался Кутузов. Он видел армию насквозь и понимал, что долго нам так не протянуть. Русские войска были размазаны по дунайскому фронту, растянуты на сотни верст. Крепости Рущук, Никополь, Силистрия. Гарнизоны сидели как загнанные птицы, не зная, чего ждать. Предыдущие командующие использовали кордонную систему. Расставляли войска, как шашки по доске, а чего ждали, сами не знали. Но Кутузов терпеть не мог такую пассивность. — Сиднем сидеть, значит проиграть, братец мой, — сказал он как-то вечером, листая штабные сводки. — Надо действовать, но действовать умно. С его появлением начались перегруппировки. Стягивались силы к узлам — Бухаресту, Журже, Рущуку. Сам слушал донесения разведки, лично разбирал доклады о перемещениях турок. А те, в свою очередь, собирали армию в Шумле и Софии. Мобилизация султанов и визирей, как всегда, скрывала хаос и неповоротливость. Мы с Иваном Ильичем наблюдали, как он писал план кампании, не отрываясь от своих воспоминаний и опыта: «Против турок нельзя воевать, как с европейцем. Не массой — расторопностью, не фронтом — корпусами, как учил нас батюшка Суворов. И пусть эти корпуса не заботятся о связи друг с другом, а пускай каждый действует по обстановке, стремительно и смело. Турки пугаются неожиданности. Ударь в лоб, и не предскажешь, в какое смятение их ввергнешь». Он ссылался на Румянцева, помнил Измаил, знал характер врага, вялого в реагировании, собираясь использовать это полностью. Не хотел сражаться за стены, намереваясь сломать волю врага. Стал снова самим собой. Не губернатором, не дипломатом, не стариком, а тем самым Кутузовым, в котором пульсирует энергия Суворова. Где-то внутри себя я чувствовал: мы уже близки к точке перелома, где время начнет смещаться быстрее, и мой чертеж платформы. А испытания решили провести к северу от Бухареста, на одном из холмистых плато, где некогда располагалась старая сторожка почтового тракта. Местность была довольно удобной: открытая, с легким естественным возвышением, дававшим обзор почти в полторы версты. Под весенним небом, хмурым и тусклым, на сухом грунте выстроились три орудия. Первыми в ряд я разместил гаубицы, уже оснащенные моими усовершенствованными прицелами. Чуть сбоку стояла новая установка, простая, почти смешная, на первый взгляд. Металлический каркас с разметкой, отвесом, рамой, в которую вставлялся угломер. Но это и был прототип координатной привязки, нечто вроде огневого планшета, только в материале. Я стоял рядом, в поношенном сюртуке, с заправленными в сапоги штанами, и держал в руке блокнот с расчетами. Местный чертежник, присланный из инженерного корпуса, с подозрением поглядывал на мою конструкцию. — Что ж, господин Довлатов, — сказал он сдержанно. — Если ваше устройство и впрямь позволит вести огонь по координатам, а не на глаз, это будет переворот. Но, право слово, — тут он прищурился, — все же слишком уж это смело. Кутузов, нахохлившись под шинелью, сидел в закрытой коляске чуть в стороне. Наблюдал. В нем жила старая интуиция, военная чуйка, выработанная не академиями, а полем. Он не выскажется до последнего выстрела. Я сделал знак артиллеристам. — Вон та цель, ребята. Макет турецкого лагеря. Первое орудие, наводка по точке — огонь! Глухой выстрел. Снаряд ушел чуть влево, но попал в радиус. Уже не просто «куда-то туда», а по координате, рассчитанной без визуального контакта. Второй выстрел пошел ближе к центру. Третий угодил прямо в конструкцию. Я почувствовал, как внутри все сжалось от радости. Это было то самое предощущение сдвига, словно в реке тронулся лед. — Повторный залп, ребята. С небольшим смещением по дальности. Готовность. Пли! Орудия грохнули снова: БА-ААММ! — и макет лагеря разлетелся в щепки. Я повернулся к коляске. Кутузов молча вышел, прошелся вдоль позиций, постоял, разглядывая платформу, и только потом заговорил с точностью арбитра: — Повторяемо. Быстро. И главное, не зависит от того, что видит глаз. Обернулся ко мне: — Сей способ пойдет в дело, голубчик. Поздравляю. Но не в каждом полку, — добавил сразу. — Потребуется учиться, право слово. Не всякий примет такую дивную науку. Я не ответил. Потому что в этот миг почувствовал то, что нельзя было выразить словами. Ветер с востока, прохладный и сырой, пробежал по равнине. И на какой-то миг мне показалось, будто время дрогнуло. Не изменилось, не оборвалось, а дрогнуло, как вода под ногами на весеннем льду. Внутри — там, где еще жил я прежний, станочник, человек с рабочего завода, тот, кого накрыла волна у курортного берега, — внутри я все чувствовал. Без доказательств, без таблиц, без дат. Я интуитивно знал, что мы все глубже уходим в ветку, которой раньше в истории не было. Именно поэтому все макеты, расчеты, и даже взгляды артиллеристов, обернувшихся ко мне с восторгом, казались чуть-чуть… сдвинутыми. История уже свернула с дороги, но еще не заявила об этом в полный голос. ---------- Глава 15 В один из следующих дней Михаил Илларионович заехал к Каменскому. В доме было тихо, прямо зловеще тихо, как в морге. Сам Николай Михайлович лежал, едва дыша, лицо мертвенно-серое, губы в трещинах. Я встал с поклоном у изголовья кровати. Жизнь уходила из военачальника каплями пота, мельканием зрачков. Кутузов вытер платком глаз, глядя на еще не старого генерал-лейтенанта. В голосе не было ни печали, ни удивления, лишь что-то обреченно-простое, почти бытовое: — Видно, не судьба тебе, соколик, эту кампанию начать. Каменский не мог говорить. Лишь едва кивнул. Мы покинули горестный дом в удручающем состоянии. Уже вечером, у себя в кабинете, Михаил Илларионович развернул указ о назначении. Мне бросились в глаза сухие строки, написанные рукой Александра: «…вверяется Вам командование армией, действующей на Дунае…» Хозяин перечитал дважды, не потому что не понял, а потому что чувствовал в этих строках куда больше, чем простое распоряжение. Там был и расчет, и осторожная проверка. И скрытая надежда. Александр, при всей своей переменчивости, знал, кого посылает туда, где не справились другие. А на рассвете, не дожидаясь официальных протоколов, командующий вызвал к себе штаб офицеров. — Дела принимать будем не по параграфам, а по совести, — сказал он. — Мне нужны точные цифры, но не ваши бумажки. И цифры быстро показали правду: из заявленных 46 тысяч человек боеспособными оставались едва ли 30 тысяч. Болезни, слабая дисциплина, нехватка обуви, вороватые обозные, недоукомплектованные роты — все это сразу бросалось в глаза не только ему, но и мне. Он начал с того, что запретил реквизиции у крестьян. Приказ отдан жестко, без полутонов: — Кто возьмет подводу или мешок зерна, сразу под суд, без разбора. Кто реквизирует хлеб, будет представлен военной коллегии. Право слово, господа, мы не армия неприятеля, а оборона от него. Этот жест, казалось бы, незначительный, вызвал различные толки среди местных. По деревням передавали из уст в уста: — Пришел новый рус, не берет последнее. — Кутуз нам в подмогу… Его любимая тактика была ударом в слабое место, когда никто не ждал. Находясь в кабинете со мной, цитировал Румянцева: «Если турки разобьют двадцать пять тысяч, то и пятьдесят будут разбиты так же. Их бьет не число, а страх с замешательством». Я тоже ощущал, что движение истории нарастает. Вроде как вода, медленно уходящая из-под ног. Не буря, а подспудный ток, усиливающийся каждый день. История сгибалась, но сгибалась не внезапно, а медленно, как железо в кузнечном горне. И мы с Михаилом Илларионовичем были теми, кто, образно говоря, держал клещами эту историю. После посещения Каменского мы выехали из Бухареста в сторону Журжи, где нас ожидал первый пересмотр позиций. Дорога лежала по холмистым равнинам, по весенней раскисшей грязи, где возы увязали, а лошади фыркали с недовольством, перебирая копытами. Над горизонтом наливался алый свет рассвета, и небо отдавало предчувствием чего-то грядущего. Кутузов сидел, закутавшись в плащ. Взгляд одинокого глаза был устремлен вдаль, но, казалось, видел он не равнину, а карту войны, на которой переставлял полки, соединял корпуса, прокладывал путь сквозь турецкие укрепления. А я перебирал в голове конструкцию платформы управления огнем. С собой в сундуке лежал макет в виде деревянного короба с магнитами и грузами, схожий с теодолитом. В нем было столько же примитивности, сколько и дальновидности. Вторые испытания прошли не хуже. Мы расположились на пригорке за заставой, откуда открывался вид на условную цель, имитирующую противника. По моим расчетам, офицер с платформой должен был рассчитать дальность, угол отклонения и поправку на ветер, а затем передать данные артиллеристам. Само устройство было несовершенно, так как какая-нибудь ветка могла сбить отвес, а рейка утонуть в грязи, но… Оно работало. Да, черт возьми! Работало! После наводки дали залп. Раздался глухой удар, и через мгновение в крыше сарая пробилось отверстие, почти такое же точное попадание, как при первом испытании. Кутузов, наблюдавший через подзорную трубу, опустил ее и кивнул. Поздравил. — Сеять надо не по временам, а по уму, — бросил он спустя паузу. — А ты, братец, сеешь, как добрый крестьянин. Надеюсь, взойдет урожай. Выезжали с полигона под вечер, когда по небу пронеслась стая ворон. Черные силуэты кружили над нами, словно наблюдали. Я глянул на них и внезапно ощутил, что снова началось то, чего я опасался: мир смещался вперед. А там, в моей жизни, быть может, еще не успела осесть пена на берегу. Может, жена только протирает глаза, а дочка еще не обернулась ко мне с вопросом. Неужели время в двух мирах течет с разной скоростью? Эти мысли не давали покоя. Каждый раз, когда стрелка платформы ложилась чуть иначе, когда вонзившийся в землю снаряд попадал точно в нужное место, я чувствовал, как история меняет свое направление. А потом пришло известие: 6 мая турецкий визирь перешел Дунай. Начиналась кампания. И вся надежда теперь была на то, чтобы излом истории не стал конечным изломом моей жизни в теле адъютанта. Первые движения турецких корпусов на правом берегу Дуная не застали нас врасплох. Кутузов, как всегда, опередил их на шаг. Еще в конце мая он собрал подвижный отряд под командованием генерала Маркова, чтобы дать бой до того, как турки укрепятся. Мы двинулись налегке, с одним обозом, без громоздких пушек, только мобильные орудия, где я вновь настоял на использовании моих угломеров и платформ. Каждый новый выстрел, сделанный по расчету, давал внутреннюю дрожь. Это было не столько от страха, сколько от ощущения, что в каждый мой чертеж вписывается не просто линия, а трещина в старом времени. Все чаще я ловил себя на интуитивных ощущениях сдвигов. Люди вокруг не замечали ничего. Они жили, ели, стреляли, молились, умирали. А я чувствовал, как будто шаг за шагом история переступала тонкую грань. — Михайло Ларионыч, — сказал я как-то вечером у костра, — Вы не замечаете, что все стало происходить, м-мм… раньше? Он прикрыл глаз и усмехнулся. — Что именно, голубчик? Весна? Турки? Или твое удивление, что мир не стоит на месте? Я помолчал. Объяснять ему всю глубину происходящего было невозможно. Да и, быть может, не нужно. Он, человек другой эпохи, чувствовал изменения на уровне собственного чутья, как птица, улавливающая перемену ветра. Просто называл их своими словами того века, в котором жил сам. К середине июня турки укрепились вблизи Рущука, и Михаил Илларионович начал готовить масштабное наступление. Но не спешил. Ждал. В эти дни я проводил много времени в обозах, на редутах, у артиллеристов, обучая сержантов и прапорщиков принципам новых платформ и правил корректировки. Они смотрели на меня со смесью уважения и недоумения. — Откудова, батенька, у тебя такие премудрости? — Свят-свят, да этой мортирой токмо по воронам стреляти. — Сам ты ворона, Тихон. Наш адъютант его светлости худого не сделает. — И турка будем гнать такими чудными пушками, вашбродие? — Еще как будем, ребята, — отшучивался я. А сам ночами сидел над доработкой следующего устройства, которое было уже не рейкой с отвесом, а полноценной шкалой с набором линз и зеркал. Грубый, но потенциально универсальный дальномер. Это был мост в еще не существующий двадцатый век. И я чувствовал, как под этим мостом бурлит поток истории. Все вокруг становилось зыбче, неуловимее. Я начал вести на полях своих чертежей пометки: где что произошло не в срок, кто появился раньше, какой указ издан до положенного числа. Так я составлял для себя новую хронику. Не прошлого, а уже этого, настоящего, где я продолжал жить в теле Довлатова. А потом, в один из июльских вечеров, когда все укладывались спать, и даже комендант уже прошелся с фонарем по биваку, ко мне подошел один из фельдъегерей. — Приказано вас представить утром в ставку. Лично, — сказал он, подавая мне записку. — Велено молчать до утра. Я кивнул, разломал печать. «Довлатов. Завтра при Кутузове. Есть дело, касающееся ваших чертежей». И подпись: Барклай де Толли. …Наутро я появился в главной палатке, где Кутузов уже сидел, покачивая ногой, а рядом стоял Михаил Богданович Барклай де Толли, в новом мундире, хмурый, сдержанный, как солдат в карауле. — А вот и наш мастер-артиллерист, — сказал Кутузов, шутя. — Проходи, голубчик. Господин военный министр желает взглянуть на твои диковинные изобретения. Барклай кивнул и развернул чертежи, аккуратно разложенные на походном столе. Его взгляд скользил по линиям быстро, уверенно. Было видно, что человек не раз держал перед собой карты боев и инженерные схемы. — Расскажите. Коротко. Не про железки, а про суть, — сказал он. Я постарался. Рассказал про платформу, про координатную привязку, про возможность пристрелки и корректировки огня без зрительных ориентиров. Про дальномер, оптику, угломеры и метод поправок. Он слушал, молча. Только когда я упомянул, что это дает преимущество в скорости развертывания батарей и точности наведения, его брови чуть дрогнули. — Это все вы придумали сами? — Да. — Воля ваша. Откуда у вас такие, м-мм… способности? Вот тут я замялся, но Кутузов пришел на помощь. — Мой адъютант обладает нестандартной памятью, Михаил Богданович. Считайте, что у него врожденная интуиция видеть вещи иначе, нежели видим мы с вами. Барклай не стал спорить. Видимо, ему уже доложили нечто подобное. Он просто подошел к чертежу дальномера и ткнул в один узел. — Эту конструкцию сможет собрать ваша армейская мастерская? — Если дать людей и материал, то сможет. Точность будет не идеальной, но для начала, да еще с Божьей помощью… — Хорошо. Это будет испытано. Если подтвердится, непременно возьмем на вооружение. Повернулся ко мне. — Вы остаетесь при армии в должности инструктора по артиллерийской корректировке. Будете подчиняться напрямую штабу. Так я оказался в новом положении, в полушаге от командования. Впрочем, по званию я по-прежнему оставался тем же поручиком-инженером, но теперь ко мне прислушивались, теперь меня допускали к планированию. А вечер того же дня выдался тихим, почти теплым. Я сидел на ящике у батареи, наблюдая, как солнце тонет за дальним берегом Дуная. Рядом шептали друг другу усталые солдаты, кто-то играл на губной гармошке, низко, печально. — Басурман спит и в ус свой не дует, что наш Барклай с Кутузом дадут им по харе. Правильно я толкую, дядя? — Ты, малец, ружьишко бы свое смазал, а то чем будешь по харе давать? — Я, дядя, басурмана еще не видел, а токмо слышал о нем. — Как увидишь, смотри, в портки не наложи, а то испужаешься… Слышался тихий смех. Достав из складок плаща блокнот, обмакнув перо, я записал: «Время ускоряется. История идет не по плану. Я чувствую это в себе, под кожей. Как будто часы, дни, недели, убыстряют свой ход. Значит, скоро последуют другие события». За спиной раздались шаги. Это был хозяин. Он тоже смотрел на закат. — Знаешь, голубчик… Иногда мне кажется, будто мы живем в черновике какой-то другой жизни. Переписанной кем-то. Право слово, ты так не находишь? Я не ответил. Просто кивнул. Потому что знал, что именно так и есть. При Кутузове солдатам жилось лучше: с хлебом всегда хорошо, обмундированием довольны и муштрой не замучены. А он целые дни был занят. «Извини меня, милая Катерина, перед любезными детками моими, что редко пишу. Подумай, какая в мои лета забота и какая работа. С полтора часа ввечеру только стараюсь не допускать до себя дел, но и тут иногда заставит визирь писать», — делился он с женой в письме. Свободные вечера проводил в тесном кругу офицеров своей свиты, а по ночам иногда не мог уснуть, от чего получал взбучку от денщика Прохора. По сути, насколько я знал своего хозяина, он еще с юности был живым и общительным человеком. Точнее, знал не я, а Довлатов, но мое сознание двадцатого века заменяло сейчас его мозг. Поэтому помнил, что, проведя большую часть жизни в армии, Михаил Илларионович не стал «рубакой», знающим только саблю да штык. Он любил встречаться с людьми, посидеть и поговорить не только у солдатского костра, но и в гостиной, в кругу молодых, хорошеньких женщин, за легкой, непринужденной беседой. Недаром Екатерина когда-то назначила его, боевого генерала, на трудный пост дипломата. Кутузов очаровывал дам своей внимательностью, предупредительностью к ним, своим веселым остроумием. Он был редким собеседником, потому что много знал, хорошо и интересно говорил и при нужде мог терпеливо слушать. Вот и здесь, среди знакомых бухарестских дам, «понимающих кое-что в светском обществе», его очень забавляла суета, царившая вокруг модниц Парижа. Когда генерал Ланжерон приходил к Кутузову посидеть вечером и отведать мадеры, то оба потешались над новыми веяниями моды, которые доходили до Бухареста с большим опозданием. Очень часто такие беседы за чайным столом вдруг прерывались приехавшим из Константинополя лазутчиком, который привозил Кутузову последние новости о враге. Насколько я знал как адъютант, разведка у Кутузова была поставлена прекрасно. Он своевременно получал вести о том, что делается в Турции и в армии великого визиря. Кутузов знал, что у Ахмеда уже не менее восьмидесяти тысяч человек, но что в Константинополе тяготятся войной. Оставалось только ждать какой-нибудь оплошности со стороны турок. Надо заставить великого визиря выйти из Шумлы. В поле Кутузов твердо надеялся разбить турецкую армию. Он хотел, чтобы турки продолжали думать по-прежнему, что русские боятся атаковать и будут только обороняться. Велел срыть крепости Никополь и Силистрию, перевезя все орудия и припасы на левый берег Дуная. На правом берегу оставался один Рущук. Рущук был приманкой. Как червяк, на который должна клюнуть крупная рыба. В качестве рыбы здесь подразумевался визирь. В первых числах июня положение окончательно прояснилось. Ахмед-паша решил ударить: он наконец выступил с армией из Шумлы к Разграду. А там и до Рущука рукой подать: какие-то полсотни верст. Затем, не встречая нашего сопротивления, Ахмед двинулся дальше и стал лагерем у деревни, уже всего в двадцати верстах от Рущука. Следуя правилам турецкой тактики, Ахмед не делал ни одного шага, чтобы не окапываться. Турки сгоняли из деревень болгар, заставляя их рыть полуторасаженные траншеи. Визирь укрепил Разград и все возвышенности между ним. Кутузов в свою очередь подвинул корпус Ланжерона к Дунаю, выехав сам на левый берег реки. — Ни облачка, ни ветерка, помилуй бог, Иван Ильич, — делился он со старым другом. — Все застыло, замерло в томительном зное июньского полудня. От духоты нет спасения… Рядом на скамейке лежали карта и зрительная труба, а с другой стороны стояли кружка и глиняный кувшин с холодным грушевым взваром. Как всегда постарался вечно недовольный Прохор. Хозяин вытирал лицо платком, обмахивался им, изредка пил из кувшина, но все не помогало: — Как в бане, право слово! Вот если бы разряженные, кокетливые бухарестские куконы узрели бы русского командующего в этаком виде, — улыбнулся он. — Запахло порохом, потому надобно быть ближе к войскам! Я глянул на реку. В версте от города простирался широкий Дунай. За ним, на противоположном крутом берегу, пестрел Рущук. Домики, минареты, сады, виноградники, рощицы. Рущук утопал в ложбине, а вокруг него холмы, обрывы, овраги, скаты. «Искупаться бы!..» — мелькнуло у меня. И так ярко вспомнилось, как много лет назад, еще там, в моей прежней жизни, мы с женой и дочкой отдыхали на курорте, где меня поглотила волна. А они, вероятно, еще не заметили этого там. Здесь несутся года, но в том измерении проходят секунды. Послышались голоса: полковник Резвой говорил о чем-то с Иваном Ильичем. Михаил Илларионович чуть поворотил голову. Уловил обрывок беседы. — Верно, с аванпостов, — делился Резвой. — Опять захватили лазутчика. Кавалеристы Резвого каждый день брали в плен по нескольку турок. В последний раз они захватили известного любимца визиря, главного евнуха его гарема. Из-за пригорка вышел второй адъютант: — Михаил Илларионович, гонец от генерала Воинова. — Что нового? — Авангард визиря уже в деревне. Две тысячи сабель. — Так, так. Значит, турки уже закончили свои окопчики? — Видимо так, ваше высокопревосходительство. Кутузов невольно улыбнулся такой официальности. Адъютант был из новеньких. — Гриша, голубчик, научи нашего нового друга, как нужно ко мне обращаться в кругу друзей. Право слово, неловко мне слышать такой возвышенный тон. Пришлось объяснить молодому корнету, что «Ваше высокопревосходительство» можно употреблять только на приемах, в кругу других офицеров. — А тут, среди близких и доверенных лиц, можешь обращаться к нему по имени отчеству. Молодой адъютант козырнул, отдав честь. Командующий взял в руки бинокль моей разработки, словно сквозь него он мог смотреть двумя глазами. Приставил один окуляр. — Стало быть, визирь в скольких же верстах от Рущука? — В восемнадцати. — Пора на тот берег! Приказ Ланжерону: переправляться немедля. Стать скрытно от турок на равнине, слева от реки, где сохранились прошлогодние траншеи. Ланжерон знает, я ему говорил. А мы по холодку, следом за ним, да с божьей помощью, туда — на Рущук! ---------- Глава 16 Битва под Рущуком исторически выглядела так: В начале июля двадцатитысячная русская армия стояла против шестидесяти тысяч турецких сабель и штыков, однако Кутузов и здесь нанес противнику сокрушительное поражение, положившее начало разгрому. Он отвел свои корпуса на левый берег Дуная, заставив визиря в преследовании оторваться от своих баз. Михаил Илларионович блокировал переправившуюся через Дунай часть турок, а сам послал кавалерию генерала Маркова, чтобы тот обрушился на неприятеля, овладев его базами продовольствия. Марков взял под обстрел всю турецкую артиллерию. Скоро в окруженном лагере начались голод и болезни. Великий визирь Ахмед-ага скрытно покинул армию. И вот за эту доблестную победу, еще до капитуляции турок, Высочайшим указом от 29 октября 1811 года, главнокомандующий Дунайской армией, генерал от инфантерии Голенищев-Кутузов был возведен, с нисходящим его потомством, в графское Российской империи достоинство. Турки сдали графу Голенищеву-Кутузову 35-тысячные остатки армии вместе с 56 орудиями. Порта была вынуждена вступить в переговоры о мире. А по его заключении Дунайскую армию возглавил адмирал Чичагов, когда Кутузов был отозван в Санкт-Петербург. Там он, по решению чрезвычайного комитета министров, был назначен командующим войсками для обороны столицы. Так прописано в хронологии исторических фактов. …А на самом деле, в альтернативном витке новой истории, уже начали происходить изменения. Мы стояли в боевом порядке с раннего утра, когда с Дунаевских туманов еще не ушел предрассветный холод. Тянуло дымкой, внизу клубились испарения над травой, а впереди, за бугром, угадывалась зыбкая масса турецкого лагеря. Слышно было, как там молились, скрипели колеса, лаяли собаки и лязгали оружием: турки не спали. Хозяин был молчалив, замкнут, осматривал в бинокль моего образца расположение неприятеля. Он уже знал, как будет действовать: не разом всей армией, а двумя ударами по флангам, как он потом сказал: — Чтобы обойти их страхом прежде, чем взять саблей. Полковник Резвой, худощавый, сдержанный, с давно прокуренными пальцами, подошел ко мне у батареи. В шутку бросил: — Твои угломеры хороши, господин инженер. Если сегодня попадем, как ты начертил, то будет славная виктория. Генерал Ланжерон, как всегда, держался с французской точностью. Был подтянут, со шпагою чуть в сторону, словно на приеме, а не на поле битвы. Однако в движениях его сквозила опытность, причем, не театральная, а настоящая, командная. Иронично, заметил я про себя: когда-то бывший союзник воюет против такого же союзника. А он говорил кратко, по-французски: — À vos pièces! Мы начнем, когда солнце ударит в знамена. И оно ударило. БА-ААММ! Первый выстрел разорвал воздух в 6 часов 15 минут. Турецкие батареи начали отвечать слаженно, не так уж и хаотично, как мы надеялись. Картечь засвистела над головами, земля вокруг зажила, задрожала от скачек, от криков, от кованого железа, бьющего в уши. Я стоял возле одной из платформ, где применялась новая система привязки: магнит, отвес, угломер, кое-где уже с прикрепленной шкалой, сконструированной по моей подсказке. Канониры работали слаженно, по новой схеме, быстро и точно. Один из зарядных, парень с поволокой в глазу, тот, кто всегда обращался к старым воякам «дядя», немного замешкался. Резвой спрыгнул с коня, подбежал: — Не на балу, сынок! Гляди, куда целим! Турки, численно превосходящие нас, начали наступать вразброс, как стая летящих ворон. Михаил Илларионович выжидал. Когда крайний левый фланг линии подал первый признак нестабильности, он послал в его гущу Ланжерона. Тот провел резкий маневр, обогнул складку местности и ударил с тыла по турецкой колонне. — Ай-я-яя! — раздался вой, такой, что волосы вставали дыбом. Пыль, запах крови, гарь. Все смешалось в узком пространстве между холмами. Я видел, как турецкий офицер, обнажив саблю, кинулся было на батарею, но был сражен пулей в грудь откуда-то с нашей третьей позиции. Мы держали огонь непрерывно, меняя сектор каждые десять минут. Ржали кони, стонали раненые, падали замертво скошенные противники. — Получай, басурманин! — в пылу атаки орали наши солдаты. — И не таких бивали под Измаилом! — Там был Потемкин, дядя? — И Потемкин, и Кутузов наш славный. Заряжай, малец! БА-ААММ! Командовал атакой генерал Николай Евдокимович Марков — человек сурового склада, с густыми бровями и почти безмолвным лицом. Он умел молчать, как умеют молчать только те, кто не по бумагам знает цену приказу. Лошадь шла почти боком, готовая в любой момент рвануться вместе с хозяином. Рущукская крепость, как будто затаившая дыхание, ждала удара. Турки, по привычке, заняли укрепления в траншеях, за валами, в полевых батареях, густо набитых пушками разного калибра. Были уверены, что мы не прорвемся, но в этот раз ошиблись. Я продолжал наблюдать бой с передовой батареи, где стояли пушки моего нового, промежуточного калибра, не прописанные ни в одном из существовавших реестров. Между старой легкой «шестеркой» и тяжелыми двенадцатифунтовыми орудиями они обладали важнейшим качеством точности. Не чрезмерная громоздкость, а достаточная мощь, не слишком долгий расчет, а увеличенный темп стрельбы. Канониры установили их на выровненной платформе, где я еще весной испытывал свою систему привязки. Теперь она работала в полную силу. Ветер северо-восточный, легкий, трава гнулась под выстрелами, и снаряды ложились точно туда, куда мы целились. Работал тот самый угломер, который я когда-то начертил ночью в Вильно. Генерал Марков послал вперед два батальона, чтобы отвлечь турок на левом фланге. Пока те зацепились в перестрелке, с правого берега ударила артиллерия. Мои батареи открыли огонь почти одновременно с шестью другими позициями. Плотность залпа, слаженность углов, все это было нечто новое даже для наших ветеранов. Турки не поняли, что происходит. Еще не дойдя до штыковой, они начали дрожать. Это была не обычная перестрелка. Это был метод. Причем, мой собственный метод. Слева прогремел выстрел. Рванулся воздух, словно разрезанный ножом. Один из турецких редутов запылал. Пехота пошла в атаку, перебежкой, шеренгами, чуть согнувшись, с криками: «Ал-лла-а». Из редута выкатили пушку прямо на бруствер, но второй залп с нашей платформы загнал ее обратно, точным попаданием в щит. Я обернулся. Резвой, весь в копоти, с перекошенным лицом, махал рукой от соседней батареи: — Работает, Довлатов! Работает! Еще бы два таких твоих чуда, и вся их бесова линия рухнет! Рядом подломил копыта подбитый конь, вцепился в землю зубами, дернулся, а я даже не услышал выстрела. Только пыль, звон в ушах и крик офицера, что потерял знамя. Генерал Марков тем временем лично повел резервы. В гуще пехоты, на возвышении, он поднимал саблю, указывая направление удара. Ланжерон вторил ему залпами с левого фланга. Час за часом линия турецкой обороны начинала трещать. Их командующий пытался перебросить кавалерию с центра, но мы уже перенесли огонь, предугадав маневр. Система наведения, разработанная на бумаге, теперь действовала как настоящее разумное, точное, оружие, непредсказуемое для врага. Крепость затихла. Вялый, опадающий дым, глухие стоны, рваная плоть в траншеях, и черная тень на закате. Турки отошли. Рущук остался за нами. Подскакавший Марков был краток: — Пленные? — Более четырех сотен, — доложили. — Потери? — Около восьми сотен, включая убитых и раненых. Он молча кивнул. Потом взглянул в мою сторону. — Ваши пушки сделали свое дело, инженер. Это не игрушки. Передайте благодарность тем, кто наводил. И пусть доложат, где можно ускорить перезарядку. Грохот раскатов перекатывался от лощины до реки в течение всего дня. Рубились на саблях, кололи штыками, разряжали друг в друга мушкеты. Конники давили янычар, а пехота наседала со всех флангов. Постепенно знамен стало все больше русских. Еще несколько залпов, еще громыхнули батареи, и дым стал рассеиваться. К обеду бой утих. Кутузов присел у походного стола, перед ним разложили карту. — Вот теперь, — сказал он, указывая на левый изгиб Дуная, — теперь они не поднимутся. Посмотрел на меня, отыскав взглядом в числе офицеров. Подозвал: — Твой прибор сыграл свою роль, Григорий Николаевич. Помни, голубчик: ты теперь тоже отвечаешь за жизнь солдат. Я поклонился. На людях он был официален со мной. Позади уже начинали хоронить павших. Земля над Рущуком дымилась и была еще горячей. Ворон не было. Они улетели куда-то дальше, видно, почувствовав, что история снова изменила свой виток эволюции. Изменила туда, где я уже не знал, что будет завтра. После Рущукского сражения наступила тишина, не похожая на победную. Турки отступили, но это было не бегство, а отступление с расчетом. Они не бросили оружие, не сложили знамен, а просто залегли, будто готовились снова вцепиться. Мой хозяин не торопился. Ждал. Ночь после боя выдалась влажной и душной. Мы остались на высотах за Рущуком. Батареи еще дымились, земля была разбита в пыль. Кровь, глина, рваные шинели. Молчаливые фигуры солдат двигались между окопов, перебинтовывали раненых, искали выживших. Трупы турок лежали в росе. Мертвые лица в полумраке напоминали о том, как все зыбко: еще утром стоял живой враг, а уже вечером представлял собой бесформенное мясо, глядящее в никуда. На рассвете разведка получила точные донесения. Турецкие войска начали перегруппировку у Шумлы, к юго-западу. Шли туда с обозами, стягивали подкрепления, не теряли надежды. Главнокомандующий был спокоен. В штабах кипела работа, начались совещания, рисовались новые схемы движения войск. Генерал Ланжерон, вечно сдержанный и точный, теперь даже не скрывал уважения: — Михаил Илларионович ведет войну не по уставу, а по разуму. И в этом его сила. Я представил себе, как турки, подгоняемые янычарскими командирами, выстраивают новые редуты. Как бьют в барабаны. Как в Шумле, в сырых подвалах, отливают ядра… Тем временем моя система платформ наведения, хоть и дала себя зарекомендовать, требовала доработок. Слишком много зависело от погодных условий, неровностей рельефа, квалификации наводчиков. Я понимал, что ее потенциал огромен, но довести все до ума не хватало времени. Проверял батареи, говорил с артиллеристами, собирал замечания, зарисовывал улучшения. Один из унтер-офицеров, седой малый с бронзовым лицом, поделился: — У вас, барин, не платформа, а диво дивное. Наводим как по линейке. Только бы еще стрелка на уголке стояла поярче, а то в сумерках путаемся… Я записал. Это было важно. Армия укреплялась. Михаил Илларионович приказал выстроить защитную дугу вокруг Рущука, но не для обороны, а, скорее, для удержания пространства. Войска заняли ключевые высоты, расширили обозный путь, подтянули резервы. С каждым днем командующий действовал все решительнее. Но все это делалось медленно. Нарочито медленно. В этом был его замысел. — Война с турками, — сказал он мне однажды вечером, — это как ловля рыбы у нас в Горошках. Помнишь? Не нужно рваться вперед. Надо дать ей самой клюнуть, почувствовать наживку, и только потом рвануть на себя. А пока пусть плескается. В этом ожидании прятался ум полководца. Армия училась терпению. Училась точности. Впервые я видел, как артиллерия оказалась не просто ударной силой, а еще и инструментом разума. Мои платформы стали частью этого инструмента. Мои чертежи, когда-то ночью выведенные в Вильно, теперь были скопированы в трех экземплярах, и один из них лежал у Ивана Ильича. Второй в штабе Дунайской армии. А третий — у меня, завернутый в брезент, всегда рядом. На мой взгляд, пока я был в теле Довлатова, Михаил Илларионович всегда чувствовал, когда пора отступить, чтобы вернуться с большей силой. А теперь ощущение было совсем иное: не отступление, не бегство, а переход в новый, куда более тонкий, опасный пласт войны. Именно той секретной войны, что велась уже не в поле, а в кабинетах, между рескриптами, подписями и кулуарными разговорами. Бухарест торжественно и пышно встретил победителя турок. Несмотря на зимнее время, на улицах стояли толпы народа. Два дня город был иллюминирован, пылали факелы, взрывались петарды. На площадях и главных улицах висели десятки красиво написанных транспарантов, на разных языках восхваляющих Кутузова. Русского генерала сравнивали со львом, орлом, барсом, но еще чаще называли знаменитым греческим полководцем и дипломатом Фемистоклом. На второй день в честь него был дан большой обед, а вечером мы посетили роскошный бал. Кроме высших гражданских чиновников, приветствовать полководца явились знатные бухарестские жители и их жены. Куконы кокетничали с русским главнокомандующим, восхищались тем, как он посвежел за лето на Дунае. Михаил Илларионович благодарил, улыбался, а думал иное. При ярком свете люстр и канделябров в этих чистых, прекрасных зеркалах дворца я отлично видел, что, он наоборот, постарел за лето: победа над турками не давалась даром. — Ах, господин генерал, какой у вас мундир в орденах! — слышались томные стоны барышень. — А вы, графиня, право слово, затмеваете своей красотой половину Европы, — склонялся в поклоне командующий. — Отчего ж только половины? — кокетливо прикрывалась та веером. — Прошу простить старого служаку, мадам. Конечно же, всю целиком, никак не меньше! Нас поселили в том же особняке, в котором мы жили весной. Наконец-то можно было пожить в нормальных условиях: спать на всамделишной кровати, на которую не попадает дождь, обедать за просторным, хорошо сервированным столом, за которым всем хватало места, а не то что в лагере, где приходилось подставлять к столу ящик, бочку, а то и барабан. Все шло как будто бы прекрасно — Михаил Илларионович добился того, чего хотел: победа была, и мир казался уже не за горами. Единственное, что портило настроение, это старое, закоренелое недоброжелательство царя. Ну и что, что Александр пожаловал ему за победу над турками графский титул, словно это могло что-нибудь значить? Стать графом можно было и не побеждая никого. Например, тот же французский эмигрант Ланжерон получил графский титул, не одержав никакой победы: единственным его подвигом оказалось то, что Ланжерон изменил своей родине и принял русское подданство. Вся Дунайская армия, все генералы, друзья, сослуживцы, единодушно считали, что за уничтожение лучшей турецкой армии Кутузову полагался фельдмаршальский жезл. Я видел его настроение. В глубине души он и сам ждал такого подарка от государя. Теперь же, в часы ночной бессонницы он все чаще думал о доме, все-таки сказывались шестьдесят шесть лет, из которых больше половины провел в военных походах. Так и написал из Бухареста любимой дочери Лизе: «Ты не можешь представить себе, дорогой друг, как я начинаю скучать вдали от вас, без дорогих мне людей, которые единственно привязывают меня к жизни. Чем дольше я живу, тем больше вижу, что слава — это только дым. Я всегда был философом, но теперь стал им в высшей степени. Говорят, что каждому возрасту свойственна своя страсть. Моя в настоящее время — это страстная любовь к моим близким, в то время как общество женщин, которого я ищу, — только развлечение. Мне смешно на самого себя, когда я размышляю о том, как я расцениваю и свое положение, и власть, и те почести, которыми я окружен. Я всегда вспоминаю Катеньку, сравнившую меня с Агамемноном: а был ли Агамемнон счастлив? Моя беседа с тобой не весела, как видишь, но я заговорил в таком тоне оттого, что уже восемь месяцев не видел никого из своих». А турки в Бухаресте не стали торопиться с подписанием мира. Иван Ильич объяснял, что не только французы, но и австрийцы и англичане — каждый в своих интересах — прилагали усилия к тому, чтобы Турция не заключила мира. Султан не знал истинного положения вещей. — В Константинополе не хотят верить, что их армия разбита, — развивал он свою мысль за обедом. — Великий визирь на свободе, у Рущука остались какие-то войска, — значит, он думает, как будто бы все еще можно вернуть. — Не вернуть, а начать сызнова, дорогой Ваня, — отвечал хозяин, протирая салфеткой прибор. Второй денщик Нечипор лихо менял блюда стола. Прохор кипятил самовар. — Однако, глядучи на события, — продолжал Михаил Илларионович, — Порта имеет свой интерес в нашем разладе с ней. В Зимнем дворце, в придворных гостиных и салонах им кажется, что легко заставить битых турок мириться. Не знают, сколько тонких, остроумных ходов надобно сделать, чтобы добиться поставленной цели. В Константинополе ведь не все стоят за мир, верно я разумею? Он как будто отдыхал в Бухаресте. Иногда позволял себе даже немного развлечься: продолжал бывать в театре, на балах, приемах. Дамы ценили его как галантного и остроумного собеседника. Он мог говорить не только о маркитантах, турецких ортах или набрюшниках для солдат, но и о парижской моде, как мне казалось забавным. А время летело. Наконец были подписаны предварительные мирные условия. Как-то утром, когда я перебирал чертежи, перед особняком остановилась изрядно забрызганная грязью карета. Из нее вышел, самодовольно поджимая губы, адмирал Павел Васильевич Чичагов. — Оскудела русская армия, и токмо генералов уже не хватает… — проворчал денщик Прохор, тяжело идучи навстречу гостю, который, с портфелем в руке, стремительно входил в кабинет главнокомандующего Дунайской армией. Поздоровавшись с Кутузовым, сразу спросил: — Как дела, Михаил Илларионович? — Вид и тон начальнический, а ведь, поди, мальчишка всего сорока пяти лет от роду, — буркнул недовольно Прохор, закрывая дверь кабинета. Я остался внутри. — Слава богу, Павел Васильевич, — пожал руку хозяин. — Император весьма недоволен вашей мягкостью с турками. Недоволен вашими военными действиями, и вам уготовлено иное поприще. ---------- Глава 17 Чичагов стал открывать ключиком запертый на замок портфель. — А мне уж придется заняться мирным договором! — Простите, Павел Васильевич, но мир уже заключен, — спокойно ответил Кутузов. Пальцы Чичагова застыли в раскрытом портфеле. — Когда? — Вчера. Вот, Григорий Николаевич, мой адъютант, не даст соврать, — кивнул в мою сторону, где я стоял у окна. — Он знает это от посланников Порты. Адмирал наморщил лоб, раздумывая. Потом стал рыться в портфеле и извлек оттуда плотный лист бумаги: — Вот высочайший рескрипт. Кутузов взял лист и прочел: 'Михаил Ларионович! Заключение мира с Оттоманскою Портою прерывает действия Молдавской армии; нахожу приличным, чтобы Вы прибыли в Петербург, где ожидают вас награждения за все знаменитые заслуги, кои Вы оказали мне и отечеству. Армию, Вам вверенную, сдайте адмиралу Чичагову. Пребываю Вам навсегда благосклонным. Александр'. Мне было видно, как смех давил хозяина. Не мог же император, отправляя Чичагова из Петербурга, знать заранее, что договор подписан, если это случилось только вчера, меньше суток назад. Значит, царь слал Чичагова заменить Кутузова вообще — заключен мир или нет. И, конечно, как думалось мне, в портфеле у адмирала лежит второй, менее милостивый рескрипт на случай, если мирный договор еще не заключен. Но смысл этих обоих рескриптов одинаков: Кутузов на Дунае уже больше не нужен! — Все ясно, ваше высокопревосходительство! — Прочтя, Михаил Илларионович слегка поклонился, как бы благодаря Чичагова за то, что он привез царскую милость. — До ратификации договора я, Павел Васильевич, вынужден буду еще обождать здесь! — Пожалуйста! — снисходительно ответил Чичагов. Турки ратифицировали договор. Михаил Илларионович попрощался с войсками. Официально все произошло идеально быстро. Его попросту отстранили от дел. Формально — за «отсутствие достаточной активности в действиях против противника». Фактически — за «самостоятельность, за то, что слишком многое решал сам», без оглядки на Петербург. — Комитет министров… — поделился он в штабе, прощаясь с офицерами. Те все как один поднялись при его появлении. — Сидите, сидите, господа. Чай не государи мы, не цари и не боги. Да и Светлейший Потемкин, перед кем мы вставали, храни его господи, уже почиет в мире. — Пожал каждому руки. — Ну, значит, и я снова при министрах. Однако, не сиднем буду сидеть, уверяю вас, господа. В тот же день вызвал меня, Ивана Ильича, Резвого и молодого адъютанта-корнета. Даже Прохора позвали, куда ж без него, а вместе с ним и Нечипора. — Едем, братцы мои, — сказал он, уставившись в пламя свечи. — Не в отставку, а в столицу. Заглянем по пути в Горошки, порыбачим пару деньков. Нас ждут иные рубежи. А ты, Гриша, свои чертежи не теряй. Право слово, я не буду удивлен, если они снова понадобятся. Ехали долго. Ночевали в селениях, а порою и на почтовых станциях. Прибыли в родные края, где Нечипор прослезился, вспомнив усадьбу. Прохор как всегда был недоволен. В Горошках пробыли недолго, но успели порыбачить, отдохнуть от дороги. Потом снова в пыльной коляске. Петербург встретил нас не белыми ночами, а серой, вязкой осенью. Грязный снег, порывы ветра с Финского залива, угрюмые кареты на набережных. Расположились во временном жилье близ Летнего сада, потом перебрались в дом хозяина. Иван Ильич уехал к себе. От Платова лежало несколько писем. Домочадцы встретили отца и мужа радостными объятиями. Михаил Илларионович бывал в Зимнем почти ежедневно, но большей частью по второстепенным делам. Я продолжал работу в подвале особняка, где мы оборудовали нечто вроде мастерской. Вход туда знал только Резвой, Иван Ильич, да иногда заглядывал Прохор с кружкой чаю или новыми гвоздями. Второй адъютант из корнетов приносил бумаги, чертежи, записки от чиновников военного ведомства. Вскоре в коридорах министерств и сената зачастила одна и та же фамилия: Аракчеев. Он снова возвысился, почти незаметно, но с полной поддержкой Александра. Генерал строгого вида, с лицом, будто высеченным из камня, и голосом, в котором не было интонаций, он появлялся в кабинетах, отдавал короткие распоряжения, и исчезал. После него оставались штабные реестры, расквартировки, инструкции на десятки страниц. — Это не человек, — сказал однажды Резвой, глядя в окно, — а государственный жгут. Им либо перевязывают, либо душат. Аракчеев вызвал Кутузова на частную аудиенцию. Состоялась она не в Зимнем дворце, а в его личной резиденции на Каменном острове, что, по моему мнению, уже говорило о многом. Михаил Илларионович поехал в коляске один. Вернулся хмурый, но глаза его были живыми, даже горевшими. — Оборону Петербурга мне поручили, Гришенька, — произнес он коротко. — И в этом деле ты нужен мне как никогда. — Уже к стенам города кто-то подходит? — спросил я осторожно, хотя знал все наперед. — Нет. Но дышат. И дышат глубоко. Французы в Пруссии, турки все еще не ушли с юга, а в Швеции неспокойно. Александр метается, храни его господи, и за этим метанием нужна крепкая ось. Так вот, этой осью он хочет видеть меня. Стало быть, голубчик, не напрасно нас отозвали, заменив Чичаговым. Я знал тогда, что это лишь начало. Что путь, на который мы ступили, выведет нас к Москве, к Бородину, к самой сути русской судьбы. Но уже в те дни, в ветреном Петербурге, в сырых комнатах, где пахло кожей и порохом, рождалась не только защита столицы — рождалась новая армия. Рождалась новая страна. У меня снова, как в Вильно, щелкнуло в голове: история совершила новый виток эволюции. И снова благодаря моим разработкам. А что тогда, черт возьми, последует дальше? Именно тогда, в тот вечер, мне и вспомнился Аракчеев. Слухи о нем ходили, как шорохи. В Смольном говорили, будто Александр снова тянется к нему, и будто тот, как тень, обходит комитеты, вставляя приказы, словно закладки между строк. Мне было тревожно. На следующее утро нас вызвали в Комитет министров. — Гриша, — сказал Кутузов, завязывая у зеркала шарф, — похоже, намечается очередной спектакль. Ты, гляди в оба, записывай глазами, а если что, то и в чертеж превращай. Ты, братец, у меня теперь не просто инженер. Ты у меня летописец новой эры. Только я сам еще не понял, какой. У комитета было холодно. Мрамор гремел под каблуками, лица были серьезны, но равнодушны, как у греческих статуй. Секретарь зачитал указ: — Назначить генерала от инфантерии Михаила Илларионовича Кутузова председателем комиссии по организации обороны столицы. Указ подписан государем. Все свободны, господа. Вот так. Без официальных почестей, коротко, сухо и ясно. Недовольные офицеры разошлись по штабам. По такому случаю полагалось накрывать стол, или хотя бы поднять по чарке мадеры за нового начальника, но Аракчеев не посчитал необходимым воздать почести новому руководителю. Поводом для обороны столицы была возросшая тревога в связи с поведением Наполеона. Европа кипела. Пруссия смотрела на Францию боком, Австрия колебалась, и только Россия стояла на своих колоссальных ногах.. — Вы, Михаил Илларионович, возьмите все под свое руководство, — сказал министр внутренних дел, не поднимая глаз. — Снабжение, мобилизацию, укрепление фортов и крепостей. Невская и Балтийская флотилии тоже будут под вашим руководством. Подберите людей. Наладьте связь между берегом и кораблями. Только без лишнего шума. Ну, не мне вас учить, вы же полководец опытный. Аракчеев не присутствовал. Я чувствовал его чисто интуитивно, постоянно сопровождая хозяина. Имя фаворита мелькало везде. Он уже вернулся в кулуары власти, и это было началом новой шахматной партии, что для меня, что для нового руководителя обороны в лице Кутузова. Когда были уже дома, он снял мундир и сел в кресло, задумчиво глядя в огонь камина. — Готовь чертежи, Гришенька, — проговорил он. — Нам, брат мой, соколик, придется многое пересобирать. Я поклонился. Платформа координатной привязки, новые калибры орудий, таблицы прицеливания, идея огневой батареи с управляемым наведением — все это не осталось на Дунае. Все это было при нас. И все предназначалось для новой войны. А в коридоре скрипнула дверь. Вернулся полковник Резвой. Лицо выглядело озабоченным. — Михаил Илларионович, ваше превосходительство, — доложил он. — Слухи верны. Аракчеев сегодня встречался с царем. Я посмотрел на Кутузова. Он ничего не сказал. Лишь губы его дрогнули в слабой ухмылке. Пожал плечами. А мне пришла мысль, что такой встречи в реальной хронологии истории могло и не быть. Она произошла уже в новом витке эволюции. В новой альтернативной ветви, куда сейчас меня заносило временным потоком. Петербургская погода была жесткой, ветреной и будто нарочно затянутой. Ветры дули с Невы, зябко стуча в ставни, и город казался уснувшим. Прохор привычно ворчал на кухне и отгонял Нечипора. Резвой бывал то дома, то в штабах. Иван Ильич погрузился в дела до ушей, и выглядел при этом как-то иначе. Не как раньше, в Дунайской армии, где он был частью живого, крепкого механизма, а как человек, загнанный в чиновничью узду. Мы с ним работали почти ежедневно. Я вновь развернул свои тетради, чертежи, расчеты. Начал было осторожно обсуждать с ним схему организации секторального огня для оборонительных рубежей вокруг Петербурга. Он слушал внимательно, кивал, порой спрашивал строго. Мы снова были как бы наедине, без надзора, как в те редкие, ценные дни на Дунае. Мои идеи о системе управления огнем теперь начинали обрастать плотью. Я опирался на платформу с рейками и угломером, добавлял туда уровни и шкалы — все еще выглядело примитивно, но уже работоспособно. Дальность, сектор, направление, корректировка — все это сводилось в понятную систему со стеклянными прицелами, линзами, оптикой. — А это уже оружие нового поколения, братец Довлатов, — хлопал меня по плечу Иван Ильич. Однажды вечером, опоздав с отчетом, он был злой, мокрый, вернувшийся из-под проливного дождя. — Слышал? — спросил он, снимая фуражку. — Аракчеев отдал распоряжение вести ревизию всех казенных заводов. Включая и артиллерийские. Я кивнул, давно предполагая, что такое случится. Как только начнется оборонное планирование, кто-то неизбежно появится. — А еще, — добавил он, — ходят слухи, что хотят создать некое «временное артиллерийское управление». Не исключено, что нас с тобой туда привлекут. Вернее, тебя. — Меня? — Не глупи, Григорий Николаевич. Ты теперь на особом счету. Все бумаги, что мы послали из Дунайской армии, читали наверху. Идея с упрощенной механикой наведения, таблицы поправок и прочие твои чудеса, ты думаешь, они остались без внимания? Я посмотрел на него. — И что теперь? Он пожал плечами. — Хм… Будем работать. Но будь начеку. Петербург тебе не Дунай. Здесь не просто враг с саблей, а шепот за спиной. Здесь не стреляют, но жизнь так же висит на волоске от чьей-либо воли. Не забыл, как за тобой наблюдали? Пока мы были далеко от столицы, тебя вроде бы не трогали. Но теперь мы опять в Петербурге. Помни это, братец мой. Платова нет с его казаками, защитить тебя некому. Я не в счет, так как у меня отобрали даже мои батальоны гусар. А хозяин наш снова без армии. Кутузов в это время был уже в штабе. Его кабинет располагался в Адмиралтействе. Он провел первые совещания, велел представить сведения по продовольствию, жилью, линии обороны, численности казенных рабочих, их возможной мобилизации. — Мы не будем делать вид, будто знаем, что именно затевает Бонапартий, — говорил он штабистам. — Но готовыми быть обязаны. И потому укрепления строить. Запасы накапливать. Дисциплину поддерживать. Панику пресекать. С божьей помощью и на славу родине, господа. Когда совещание кончилось, позвал к себе. — Гришенька, соколик, ты говорил, у тебя есть еще одна идея по огню секторами? Вот и займись. Нарисуй мне это, только так, чтобы и дурак понял. А в помощь тебе даю тебе нового адъютанта. Пусть учится не только бумагами шуршать. Я поклонился. В груди как-то по-особому щелкнуло, как весной в Вильно, будто заработал мощный холодильник. Мои разработки вновь стали ломать ход истории. Петербург всерьез взялся за оборону. Пока мы с Кутузовым разбирались в бумажной канцелярии и ночных совещаниях, политическая обстановка вспыхивала на континенте огнями: в Пруссии Наполеон уже имел сильные позиции, Австрия настороженно ожидала удара, а Англия муторно плела дипломатические сети. При штабе Михаилу Илларионовичу был назначен молодой, 22-летний титулярный советник Алексей Иванович Михайловский Данилевский — тот самый адъютант, что я знал из истории, который будет оставаться рядом вплоть до смерти фельдмаршала. Мы с ним быстро нашли общий язык. Молодой офицер показался мне надежным человеком. А других, в общем-то, мой хозяин и не держал возле себя. Теперь Михайловский Данилевский обходил штаб, фиксировал приказы, доставлял бумаги, держал лицо серьезное, а под мышками носил кучу моих чертежей. Тот корнет, что был при нас в Дунайской армии, пошел на повышение, сердечно простившись со мной и начальником. А нас снова привлекли к канцелярии. Я, Иван Ильич и полковник Резвой, стали ключевыми фигурами проекта «новая артиллерия». В подвале казенного особняка под Летним садом мы оборудовали вторую мастерскую. Я работал над секторной системой огня, подбирал таблицы стрельбы и добавлял в чертежные схемы новую конструкцию — упрощенный дальномер с зеркалом и шкалой поправок, пригодной даже в тумане. Это было уже кое-что посерьезнее. В артиллерии XIX века такими нововведениями еще и не пахло. Между тем, в Европе разгоралось давление. Александр подписал указ об ослаблении континентальной блокады — шаг, который вскоре стал одной из причин трений с Францией. Связь торговых путей с Британией поднимала экономические ставки. В ответ Наполеон накапливал войска у границ Пруссии, заставляя Россию усилить мобилизацию. Письмо от Платова пришло в январе: «Григорий Николаевич! Под Таганрогом, где степь гасит ветер, строим мы редуты, а казачья смекалка жива. Ты бы здесь подарок показал нашим — прибор ночного видения, что ты чертил. Мы, брат, нуждаемся в тебе. Загадка твоя не осталась в Вильно. » Я прочитал письмо Ивану Ильичу, и у нас мелькнула мысль: может, пора к Матвею Ивановичу? Он предложил поддержку, свежий воздух, свободу от чиновничьего надсмотра. Но как оставить Кутузова, когда он в таких обязательствах перед царем? Решили пока повременить. Все слишком хрупко, чтобы его оставлять. Политика тем временем придвигалась вплотную. Аракчеев не тронул меня, но начал обсуждать на уровне Комитета ревизии артиллерийских заводов. Возможно, не ради меня лично, но мои чертежи могли заинтересовать его аппарат. И тут Михайловский Данилевский, передавая папки, тихо сказал: — Вас, поручик, упоминают как человека, которому можно доверить разработку «секторальной системы». Ко мне доложили, и я передал. Мне пришлось подавить в себе гнев. Да когда ж он меня оставит в покое, этот наглый фаворит Аракчеев? Можно подумать, на мне свет клином сошелся. Других забот у него, что ли мало? А Европа меж тем продолжала накаляться. Австрия колебалась, Швеция начинает выдвигать свои условия союза, Пруссия дрожит. Переговоры идут в фоне, но без какой-либо стабильности. Английские корабли на Балтике, скрытые связи, шпионы и информаторы. В штабе мигал свет караульного, когда Алексей Иванович принес отчет: — Завод Ижорский доложил: без разрешения комитета министров расширять пока ничего нельзя. Но если потребуется, то готовы увеличить штаты на сто мастеров. Но это в том случае, если министр вооружения одобрит. Кутузов, слушая, наш разговор, поделился: — Придется расширить для тебя штат, Гриша. Пускай с божьей помощью разрабатывают твои чертежи. Но только осторожно, чтобы не испугать тех, кто еще не понял до конца, что будет Россия защищаться не только саблей, но и умением воевать новым оружием. Поди, у Бонапартия еще нет таких пушек, что ты придумал, соколик? — и подмигнул единственным глазом. У меня вырвался вздох облегчения. Значит, проект движется дальше. Год 1811 подходит к концу, а впереди нас ждет год, когда семена моих чертежей должны дать новые ростки военной техники. Европа, разгораясь на дуэлях Наполеон–Александр, еще не знала, как скоро в Петербурге, в мраморных дворцах, начнется черновик новой истории. А он, этот новый виток истории, уже приближался. Казалось бы, хлопни в ладоши — РАЗ! — и он наступил. — Ревизия на артиллерийских складах, — прервал мои мысли посыльный. ---------- Глава 18 — Ревизия на артиллерийских складах. Распоряжение господина Аракчеева. Я невольно переглянулся с Иваном Ильичем. — Вот и ветерок перемен подул, батенька, — молвил он тихо. — Началось, — пробормотал Резвой, стоявший у карты. — Бесы их проглоти, этих чиновников. — Что доложить его превосходительству? — поинтересовался посыльный, явно из числа аракчеевских лазутчиков. — Будут ли комиссии предоставлены ключи от складов? — Будут, голубчик. Всенепременно будут, — отпустил его Иван Ильич. С утра втроем выехали на склады. Здание на Васильевском острове выглядело обыкновенно: известка сыпалась, стража в караулке пила бурду, но в подвалах находился совершенно новый мир в виде ящиков с опытными образцами, моими схемами и расчетами. Те самые «непонятные железяки», как выразился недавно один штабной чин. Ревизию вел статский советник с дрожащими руками и пером, которое не отпускал даже при разговоре. За ним стояли двое младших, похоже, что из гвардейских. Оба рослые, с усмешками на лицах. Принимали объяснения со скукой, как будто ждали лишь повода поставить «не одобрено». — Что это? — ткнул советник пальцем в проект нарезного ствола. Я объяснил спокойно. — Проект усовершенствованной нарезки, рассчитанной под облегченный снаряд. Начальный расчет позволяет выиграть дальность на триста саженей. Патентованной системы, конечно, не было, да и что тут патентовать в 1811 году? Я же не в своем двадцатом столетии, верно? — А кто вам позволил тут проводить опыты с казенной медью? — Разрешение штаба при Кутузове, подпись генерал-интенданта. Хотите копию? Не захотел. Лишь поджал губы и отметил что-то в журнале дрожащим пером. Я стоял спокойно, но чувствовал, как Резвой позади напрягся, словно ждет команды на бой. Михайловский‑Данилевский вошел чуть позже и, по-своему аккуратно, но с напором, предложил членам комиссии зайти «в канцелярию для чая». Нас спас не чай, разумеется. Нас спасла поддержка Кутузова, и, может быть, молчаливая протекция одного-двух влиятельных людей, которых зацепила мысль о новой артиллерии. Когда комиссия отбыла, не найдя никаких веских доводов прикрыть мою «лавочку», как в шутку называл мастерские Кутузов, мы собрались у него в кабинете. — Ну что, обошлось? — спросил он, нюхая щепотку табаку. — Чего там наш любимец граф Алексей Андреевич хочет узнать? Что ты, Гриша, собираешься изобрести такую пушку, что разнесет Париж с берегов Невы? — Пока что пушку, которая поможет остановить тех, кто уже движется к Неману, — ответил я, не поднимая глаз. — То-то и оно, — пробурчал Михаил Илларионович. — Он бы хотел, чтоб мы воевали по уставу, штыком да молитвой. А мир уже другой. Помилуй бог, этих чиновников в Петербурге, как блох на барбоске. Где-то вдалеке в комнате часы пробили восемь. — Будь осторожен, — добавил он спустя паузу. — Аракчеев не чета Наполеону. Он не воюет, он строит. А стройка у него всегда начинается с того, что сносится все, что не по его указу. На следующий день, среди утренней корреспонденции, я нашел письмо от Платова. Почерк был узнаваем, с размашистой подписью: ' Григорий Николаевич! Получил твой механизм с зеркалом. Показал старым казакам, так они, черти, удивились. Один говорил: «Такой штуковиной черта на небе поймаешь». Ты, брат, дело делаешь. Пиши еще, и если решишь вырваться, то место у нас для тебя всегда найдется. — Твой, Матвей Платов .' Я долго держал записку в руках. Невольно задумался: что, если бы тогда, весной, поехал к нему, оставил бы все это? А потом взглянул на стол, где чертежи нового лафета уже высыхались чернилами. Нет, теперь уже поздно что-либо менять. Петербург дышал напряжением. В кабаках говорили о грядущем. На набережной курсировали патрули, в министерствах крутился тот самый ветер перемен, а в мастерских, заводах, в подвалах, где молчали станки и стояли коробки с гравировкой «Довлатов–1811», уже рождалось нечто новое. Не было грома. Не было салюта. Только нарастающее ощущение, будто лед под ногами начинает медленно, очень медленно трескаться. Ревизия на артиллерийских складах оказалась не просто формальной проверкой. Скорее, это была та самая крупица пороха, которую при должном скоплении тепла и давления можно обратить в воспламенение. И кто знает, вспыхнет ли он, этот порох? Во всяком случае я держал ухо востро. Спустя несколько дней меня проводили внутрь через нижние ворота Артиллерийского департамента на Литейной. Миновав два кордона и глухие своды, где пыль лежала в ладонь толщиной, я оказался перед сержантом особой инспекционной части. — Приказ от командующего обороной, — коротко бросил сопровождающий. Сержант вытянулся в струнку, отдал честь. Двери распахнулись, и спертый воздух складов ударил в лицо. Пахло древесиной, сухой смазкой, кожей и солью. Картечь, ядра, лафеты, ржавые огнива, списанные фитили, аккуратно сложенные пороховницы и два новых ствола, что блестели у дальней стены — это было то, ради чего я пришел. — Вы первый, кто интересуется этими образцами, господин поручик, — раздался голос из тени. Из-за полок выступил писарь в нарукавниках, с толстым гроссбухом под мышкой. — Старая партия всяческого хлама. Но есть и что-то подходящее. Я посветил карманным фонариком своего образца, при виде которого у архивариуса поползли вверх брови. Такие фонарики мы не запускали еще в серийное производство. Их имели только самые близкие в окружении хозяина. Наведя луч, я посветил на штабеля. Один из стволов был гладкоствольным, но чуть удлиненным, с особым раструбом. Еще не нарезной, но уже намекал на будущие системы Грайбовля и Круппа. Метка на клейме гласила: «Опытное. Утверждено К–Д». — Проверяли на учебном полигоне, — покопался в гроссбухе писарь. — Дальность выстрела до тысячи пятисот шагов. Прицельность выше обычной гаубицы. Взрывоопасность на среднем уровне. Отклонения в пределах одного деления по круговому сектору. Но вот что странно… Он замолчал и снял с полки коробку с обломками шрапнели. — Это вытащили из бруствера. При взрыве осколки распределяются иначе, не как у старых зарядов. Словно бы разброс не хаотичный, а направленный. Я вздохнул. Не все из будущего можно было воспроизвести здесь и сейчас, но даже эта простейшая конструкция, с точно обработанными шрапнельными гильзами, уже меняла ход сражения. Главное, подбираться ко всему медленно. Постепенно. Без рывка, чтобы не испугать тех, кто и так сомневается в каждом шаге. — Передай Михаилу Ларионычу, — сказал мне Иван Ильич, — что для массового выпуска нужно выделить еще хотя бы два токарных станка и пару десятков учеников. Я сам проверю подготовку мастеров. Без этого даже чертеж не спасет. В тот же день вечером, когда я вернулся в квартиру на Шпалерной, где мы теперь жили с Кутузовым, пришла политическая сводка. Принес ее новый офицер из канцелярии, адъютант в ранге поручика, с тонкими пальцами и лицом человека, привыкшего не спорить, а фиксировать. — Имя твое как, братец? — спросил Михаил Илларионович, оглядывая его поверх очков. — Князь Александр Дмитриевич Голицын, Ваше Сиятельство. По ведомству назначен временно в ваше распоряжение, — отчеканил тот, чуть склонив голову. Имя было известным: все-таки ветвь от главной фамилии, вероятно, младший сын откуда-то из провинциальных гнезд. Но в глазах читался ум и предельная осторожность. Такими и надлежало становиться тем, кто окружал моего хозяина в столице. Особенно теперь, когда бродят всякие там «аракчеевы»… — Уж прямо-таки и князь-батюшка? — пошутил Михаил Илларионович. — Скока годочков-то стукнуло, соколик? — Двадцать четыре, ваше высокопревосходительство. — Можно по имени отчеству, голубчик. В кругу близких я лишь старше тебя по званию и по возрасту. — Так точно. А у меня промелькнули воспоминания. Двадцать четыре. Именно столько мне было, когда я, еще вестовым, а потом ординарцем, впервые появился в теле Довлатова, когда хозяин был еще капитаном. Божечки, сколько времени-то утекло! Как там в моем мире жена и дочурка? Все еще проживают тот день, когда меня затопило волной? Сколько там пронеслось минут, в то время, как тут миновали уже десятилетия. Канули в вечность Екатерина с Потемкиным. В небесную высь вознесся Суворов. Проломили табакеркой затылок государю Павлу Петровичу. На престол взошел Александр, а я… А я все еще здесь. В донесении от внешней разведки, полученной из штаба, говорилось о сближении Франции с Австрией. Вена молчала, но мобилизация шла. Пруссия лавировала — в Берлине вновь вспыхнули слухи о возможном «восточном союзе» с Наполеоном. Александр тихо сидел в углу. Но тишина в Петербурге была обманчива. Как по мне, то она скрывала явную неготовность к каким-либо военным действиям. Письмо Платова доставили на следующий день. Круглая сургучная печать, донской орел. Внутри всего несколько строк, адресованных командующему: «На рубежах беспокойно. Французские офицеры замечены в Бессарабии под видом купцов. Пришлите распоряжения» . Было и второе письмо, лично мне: «Дорогой друг и соратник, донские казаки в недоумении: порох твоих гранат, что мы получили через Инженерный департамент, слишком чувствителен. Сработал в конном строю, ранил троих. Нужно разъяснение. Быть может, партии подменили?» Я чертыхнулся. Это несло угрозу не только технике, но и мне. Ошибка с калибровкой или снаряжением могла стать поводом для новых проверок. Кутузов отложил письмо, с минуту сидел молча. Потом взял перо и, не спрашивая никого, начал писать ответ. — Аракчеев все еще молчит? — спросил я тихо. — Молчит, — кивнул он. — Но это не значит, что он спит. Мы оба понимали, что 1812 год будет встречать нас новыми грозными событиями. Мороз в тот год пришел в Петербург рано. На полигоне, где раньше гулял только ветер с Невы, теперь грохотали холостые заряды. Пламя вырывалось из жерл опытных орудий, отзываясь эхом по снежным крышам казарм. Мы с Резвым стояли в стороне, наблюдая. — Подача заряда! Поджига-ааай! — командовал унтер-офицер. БА-ААМ! — шарахнуло выстрелом. — Пер-резарядка!.. Резвой, обмотав лицо шарфом, наклонился ко мне: — Лафет все еще уводит влево, Гриша. При полной отдаче, как я разумею, сдвиг на полтора градуса. — Пропорцию клина изменим. Крепеж в заднем узле поправим. Я чертежом ночью займусь. Иван Ильич, находясь рядом, наблюдал, как дым оседает на снег. Обучение артиллеристов шло быстрее, чем я надеялся. Старые расчеты, привыкшие к пудовым ядрам и медленному темпу стрельбы, сперва смотрели косо. Но когда на учениях новая пушка условно «пробила» щит на полтора кабельтова дальше, чем аналогичная гаубица, даже хмурый прапорщик Ляпунов закусил губу, хмыкнув в кулак: — Да это ж… прямо как по-книжному! — пробормотал он. — А книги эти, видать, у вас какие-то… м-мм… заморские, чтоли-ца? Чем больше шло учений, тем меньше становилось у нас врагов на нижних ступенях армии. А вот сверху… Слухи о «новом заведении», где артиллерию обучают по каким-то «другим способам», дошли и до тех, кто считал себя наследниками строгого порядка еще павловских времен. Начались странные визиты. На третий день пришел подполковник Сиверс, такой себе важный чин из инспекторского корпуса, с манерами гордого следователя. — Вам, господин Довлатов, не кажется ли, что вы излишне опережаете действующие уставы? — спросил он в лоб. Я посмотрел на его мундир, на нахальную улыбку. — Мне кажется, господин подполковник, что устав, это средство, а не цель. Уставы пишут на бумаге, а порох пишут пламенем. Пусть решает Кутузов. Он ушел, ничего не ответив. Но вскоре мне передали, что в Гвардейском корпусе обсуждают «влияние Довлатова» на старую артиллерию. А откуда-то из-за канцелярских перегородок снова начала звучать фамилия Аракчеева. Звучала тихо, с угрозой. Кутузов все чувствовал без слов. — Будем держаться середины, голубчик, — говорил он. — Не ты первый, не ты последний. Вон, Платов по-своему реформацию заводит. На юге все донское казачество перестраивает по его разумению. А нам нельзя спешить. Пускай говорят. Главное, чтобы Бонапартий не успел раньше. Как всегда в таких случаях я ловил себя на мысли, что живу одновременно в двух временных потоках. Один здесь, с запахом селитры, голосами солдат и тревогой ночных депеш. А второй как раз тот, прежний, где под ногами шуршал теплый песок, и дочка бежала мне навстречу с криком: «Папа!». Я чувствовал это интуитивно, всем телом. Вот это-то и пугало. …Между тем, к декабрю 1811 года пришло первое по-настоящему опасное известие. Поручик Голицын передал записку от камер-юнкера с Мойки: «Собирается тайное совещание. Повеление — быть Кутузову в Зимнем дворце в ближайшие дни. Григорий Николаевич с ним». — Ну вот, Михайло Ларионыч. Просили помощи в комитете, а теперь нам по шапкам дадут, — только и сказал я, прочитав. Кутузов молчал. Потом затушил свечу и, не глядя на меня, бросил: — Значит-ца сложим мешки, соколик мой ясный. Завтра выезжаем в Таврический. С докладом. А дальше, как Бог даст. Утро, когда мы выехали, выдалось хрустким, будто лед трещал прямо в воздухе. Сапоги скользили на мраморе парадного крыльца, и денщик Прохор, чихнув в меховую варежку, проворчал: — Мороз не по погоде. Прямо, как перед бедой, прости нас господи. Кутузов, кутаясь в шубу, только буркнул: — Перед бедой, или перед шапкой Мономаха. Не богохульствуй, Проша. Таврический дворец больше походил на неприступную батарею, чем на здание собраний. Стража у ворот была утроена. Лейб-гвардейцы стояли по стойке «смирно» даже не для вида, а по-боевому, будто ждали не гостей, а новый пугачевский мятеж. — Что они тут, на заседание идут, или на штурм? — прошептал мне на ухо юный Голицын. — Помолчите, князь, — отрезал я. — Тут каждое слово, как гвоздь в гроб. Нас провели через парадные, потом мимо голубого зала, пригласив в небольшую комнату с тремя креслами и письменным столом. Там уже сидел камер-юнкер с белым, как мел, лицом. Под глазами набухли синие мешки. Он что-то быстро чертил в записной книжке и только кивнул на нас. Не прошло и минуты, как открылась внутренняя дверь. Аракчеев… Вошел тихо, почти бесшумно. Ни сапоги не звякнули, ни шпоры. Только холод потянул из-за его плеч, будто затащил с собой сквозняк из другого мира. — Михаил Илларионович. Григорий Николаевич, — произнес он с наигранной лаской, почти не разжимая губ. — Государь требует отчета. И разъяснений. Смею полагать, не только в военных делах. Разговор, который начался, был не допросом и не аудиенцией. Это была расправа, замаскированная под беседу. Аракчеев говорил ровно. Мы отвечали таким же тоном. — В Петербурге растет беспокойство, — будто бы делился он сокровенным. — Готовятся списки на перераспределение производственных мощностей. Фабриканты жалуются. Указов не было, а оборудование исчезает с винтовочных мастерских. Кто подписал? Кто одобрил? Я выпрямился. — Подписал я. По приказу генерал-губернатора Кутузова, с приложением проектов, утвержденных ранее комитетом министров. — Проекты? — Аракчеев чуть прищурился. — У нас ведь, Григорий Николаевич, не все в государстве проекты бывают одинаково допустимы. Особенно когда речь идет о нестандартных боеприпасах, не прошедших испытаний. Или, хм-м… скажем, о людях, которых вы лично приставили к сборке, минуя утверждение. — Это что же, Прохора, что ли, приплели? — не выдержал Кутузов. Не удостоив ответом, Аракчеев перевернул лист на столе: — Где был произведен заряд пороха, приведший к ранению в Гатчине? Я молчал. Он знал. Я тоже знал. — В каморке при Ижорском цехе, — сказал я. — Заряд производили по моей формуле, но в нарушение инструкции. Испытатель нарушил порядок. — А формулу вы откуда взяли, господин Довлатов? И вот тут я почувствовал, как все стало на ребро. Он не спросил: «Кем утверждена?» Он спросил: откуда я ее взял. Как будто знал, что ее нет в официальных бумагах. — Собственная разработка, — ответил я после паузы. — Опирался на принципы гидродинамики взрыва. И на анализ баллистических таблиц, которые… — Которые еще даже никому не известны в нашем мире, — закончил он за меня. — Вот в чем беда, господин поручик. У вас знания идут быстрее приказов. А у нас наоборот. И откуда такое клеймо на изделиях: «Довлатов-1811», позвольте узнать? ---------- Глава 19 Когда он упомянул о клейме, мое сердце сжалось от неприятного холодка. Кутузов поднялся. В глазах полыхнуло. — Алексей Андреевич. Вам что, вновь хочется проиграть кампанию? Или вы забыли, как Бонапартий под Веной стоял? Григорий Николаевич дал нам преимущество своими чертежами. А противник, смею напомнить, еще не успел внедрить ничего, что мы уже испробовали! — А цена этого преимущества? — тихо, но зло бросил Аракчеев. — Ваша Дунайская армия разбита. Каменский мертв. Чичагов прислал очередной доклад: мораль падает, зимнее обмундирование не дошло, боеприпасы не соответствуют стандарту. Не с вас ли все началось, Михаил Илларионович? И не с тех ли самых чертежей господина Довлатова? Кутузов сделал шаг вперед, как тигр перед броском. Я уже видел, как в нем закипает ярость, готовая вырваться наружу. — Право слово, сударь, это гадко с вашей стороны… Но тут вмешался третий голос — низкий, спокойный, привычный к власти. Вошел министр иностранных дел Николай Петрович Румянцев, сын полководца Румянцева-Задунайского. Мой хозяин отлично с ним ладил, вспоминая отца. — Господа. Все это потом. Сейчас важнее другое. До нас дошли известия из Парижа. Император Наполеон повелевает перенести основную массу Великой армии к Висле. Возможно, к началу весны. Вся Европа стонет. Мы не готовы. Но есть еще время. И он посмотрел прямо на меня: — Григорий Николаевич. Вы нужны в Москве. Немедленно. В тамошней артиллерийской школе не хватает преподавателей, знающих новые системы. Готовьте приказ. Комитет вас командирует. Завтра же. Аракчееву пришлось уступить. Когда мы вернулись в дом, хозяин долго молчал. Только к вечеру, когда мы с Голицыным разбирали документы, он позвал меня к себе. Там, в кабинете, уже был Резвой, бледный и тихий. Кутузов пил сбитень, глядел на пламя в камине. — Гриша… Ты все понял? — спросил он, отставляя чашку на столик. Я кивнул. Поднял брови: — Нас выдавливают? Тихо, но последовательно? — Напротив, голубчик. Москва, это еще не опала. Сдается мне, Бонапартий целит свой глаз на нее, нежели на город Петра. Поезжай. Делай, что умеешь. И… — он как всегда забавно подмигнул зрячим глазом, — не подпускай к себе никого из департамента внешней разведки. Там, говорят, пошли утечки. Повернулся к друзьям-офицерам: — Иван Ильич тебе там поможет. И молодой князь Голицын поедет с тобой. В Москве сейчас ты нужнее, нежели здесь. А мы тут как-то сами, с божьей помощью. В ту ночь я не спал. Меня снова тянуло к чертежам. Новая идея родилась прямо как в цеху моего родного завода, еще там, в моем времени. Механический затвор, предохраняющий казенник от воспламенения при неплотной герметизации. То, чего не хватало на испытаниях в Гатчине. Голицын вошел под утро. — Все готово, Григорий Николаевич. Повозки, бумаги, люди. Отъезжаем? Я посмотрел на часы. Тик-так, тик-так. Время снова поворачивалось ко мне другим боком. Там, в будущем, где-то в моей жизни, шла обычная зима. Дочка рисовала, жена пекла блины. А я… А я ехал в Москву, чтобы научить кого-то выжигать линии новой войны на карте Европы. По выезду из столицы мороз стал мягче: то ли показалось, то ли в самом деле питерский пронизывающий ветер остался за спиной. Мы шли с обозом не спеша. Дня за четыре миновали Тосно, потом Любань. Лошади утомлялись, а Иван Ильич по ночам бормотал во сне формулы, которых я ему не рассказывал. В пути мы перебирали в уме проект усовершенствованного запального устройства для легких батарей. Бумаги у меня забрали в Комитете, но формулы держались в голове, как будто память перестала нуждаться в чернилах. Это даже пугало. Иногда я ловил себя на том, что думаю сразу в двух потоках: один — мой, человеческий, с сомнениями и чувствами, второй — как бы вычислительный, точный, холодный. Мозг Довлатова был податливее, чем я ожидал. — В тебе будто живут два человека, братец-поручик, — шутил Иван Ильич, когда Голицын менял коней у очередного тракта. На пятый день остановились на постоялом дворе близ Вышнего Волочка. Запас продовольствия требовал пополнения, да и людям требовался отдых. Пока второй адъютант договаривался с местным старостой о фураже и соломе, а Иван Ильич пил чай в каморке почтовой станции, я решил пройтись к реке. Снег скрипел глухо. Я уже собирался возвращаться, когда рядом с кустами у обрыва заметил фигуру. Плащ. Капюшон. Лошадь неподалеку, без седла. Стоял человек, явно не местный. — Доброе утро, господин офицер, — проговорил он. — Позвольте слово. Я прищурился: — Вы кто? — Курьер из Варшавы. Имя не имеет значения. Важно, что я должен передать. Он достал сложенный лист и протянул мне. — Не читайте здесь. Не показывайте сопровождающим. Только в одиночестве. И будьте осторожны, господин Довлатов. Люди, интересующиеся вами, не только российские. Он исчез, не убегая, а словно растворяясь в сыром утреннем тумане. Через минуту я стоял один. Сжатый лист бумаги мелко подрагивал в руке. Читал я его уже в повозке, накрывшись шинелью. Ровный, аккуратный почерк. Писано явно не от руки крестьянина, ни по-военному, ни по-дворянски. Печатные буквы, точно как на машинке и, причем, сразу виден французский след. «Сударь, вашими конструкциями и разработками интересуются весьма высокопоставленные лица в Европе. Будьте готовы в Москве. К вам подойдут» . И все. Ни подписи, ни даты, ни адресата отправителя. Я перечитал раз, другой. Потом сунул письмо в кожаный футляр для очков и прижал к груди. Мне вдруг стало холодно. Не от зимы, а от того, что это был не сон . Кто-то уже знал в самой Европе. И теперь этот кто-то взял и влез в мою жизнь. Точнее, в жизнь адъютанта Довлатова. Раньше были аракчеевцы, потом французские лазутчики. Потом вроде бы оставили в покое. Неужели снова? А теперь кто? Уж не из самого ли штаба Наполеона? При таких мыслях голова пошла кругом. Голицын, залезая в повозку, спросил: — Все в порядке, Григорий Николаевич? — Да. Только теперь мы в Москве будем не одни. И работать будем быстрее. Сомневаюсь, чтобы он понял смысл моего изречения, но сейчас было не до разъяснений. Иван Ильич, промолчав, как-то странно посмотрел на меня и махнул рукой кучеру: — Трогай! Москва встретила нас привычной вязкой суетой. В Комитет уже знали о нашем прибытии, пригласив в Арсенал, где устраивалась временная лаборатория при артиллерийском училище. Все выглядело так, будто ничего необычного не происходило: рапорты, бумаги, сметы. Но я видел, как в окна учебного корпуса через раз проскакивают незнакомцы в серых мундирах, как появляются курьеры, не проходящие через наружную вахту. В один из вечеров ко мне подошел капрал и передал записку: «Готовьтесь. Скоро вам нанесут визит. Никому не говорите» . В ту ночь я не ложился. Разложив перед собой чертеж новой станковой мортиры, смотрел на линии, пытаясь отвлечься. Не вышло. Мысли кружили, как мотыльки вокруг свечки. Утром заглянул князь Голицын: — Григорий Николаевич, поступило распоряжение: готовить курс обучения младших офицеров по новой артиллерии. И, кроме того, — он понизил голос, — вы включены в состав Особого совета при Департаменте военных изобретений. Я усмехнулся: — Сначала пишут анонимки, потом включают в Совет? Голицын не понял шутки. Только пожал плечами. А вечером, за ужином, Иван Ильич протянул мне свернутый листок: — Это с почты. Пометка: «Срочно». От казачьего атамана. Я развернул. Узнал почерк Платова: «Григорий Николаевич, слухами земля полнится. Войска Бонапарта уже наготове. Но не это тревожит. Наши дозоры видят, что французы ищут не только дороги. Они ищут людей. По именам. Твоя фамилия среди них» . Теперь стало ясно, кто именно интересуется мной. Все возвращается на круги своя, как сказал бы Михаил Илларионович. Ночной воздух Москвы был тяжелым и душным. Хотя за окном зима, а метель гудела по Никольской, в комнатах было ощущение, будто окна давят снаружи. Я толкнул дверь, прислушался. Ни звука. Вроде бы все, как оставлял. Только… Я знал, что не оставлял бумажные листы на подоконнике. Я не использовал эту чернильницу утром. И не мог оставить перо, брошенное острием к моему рабочему креслу. — Были, — прошептал я под нос. — Не воровали. Искали. Что именно? На подушке лежал лист. Такой же, как тот, что получил у реки. «Мы следим за вами. Не показывайте вида, что озабочены чем-то. Продолжайте свои чертежи» . На полях странная метка. Полукруг с чертой и точкой. Что-то между масонским знаком и заводским клеймом. Я сел. Грудь сдавило. Мысленно выкрикнул: «А не пошли бы вы к черту, поганые морды? Я остаюсь с Кутузовым!» …Следующее утро началось с вызова в Арсенал. Иван Ильич уже был там: выглядел усталым, но твердым. — Гриша, Михаил Ларионыч прислал курьерскую почту. Просит, чтоб мы поехали в Коломну. Там мастер, с которым мы еще при Суворове работали. Я навел справки. Кованые затворы, нестандартные стволы, он все помнит. Только говорить надо перед ним шепотом: старик стал подозрителен, будто чует, что все горе идет от людей. Я кивнул. В дороге будет время подумать. Но тут подошел Голицын: — Получили новую почту с посыльным. Протянул пакет с сургучной печатью. — Узнаю донского орла. Письмо от Платова? — спросил Иван Ильич. — Так точно, — стал я читать. — Говорит, «враг не только у границ». А еще документы, будто французы интересуются чертежами новой русской артиллерии. И кто-то в Австрии уже начал копировать наши проекты. Мы перебрали бумаги. Один взгляд, и сразу стало понятно: за этим не просто французская разведка. Тут подключились ученые мужи самого императора. Формулы были изменены, но структура моя. Точнее, из моей прошлой жизни. Кое-что я чертил на заводе, еще там, в своем времени, мечтая, что когда-нибудь пригодится. А теперь, вот они, эти строки, в руках у неизвестных людей, по ту сторону границ, уже, считай, в самой Европе. Поездку в Коломну пришлось отложить. Письмо Платова мы перечитывали втроем, как конспект перед экзаменом: Иван Ильич, Голицын и я сидели за длинным столом, как в кабинете при Арсенале. На бумаге не было ничего лишнего, все точно и сдержанно: местоположение, даты, маршрут вестовых и ссылки на показания пленных. И все же между строк сквозила тревога, словно сам Платов не знал, с чего именно начать беспокойство. — Не только границы, но и головы, — пробормотал Иван Ильич. — Привыкли мы думать, что шпионы воруют планы, а тут… будто чужие инженеры заглядывают тебе в мозг. — Или кто-то, кто когда-то был ближе к моим записям, чем положено, — добавил я, вспоминая старые бумаги, что хранились в канцелярии при Гатчине. — В Москве мы не одни. Но и в Вене, выходит, тоже есть умы, способные нас понять… — И опередить, — добавил Голицын. Как и вчера, решено было не ехать в Коломну. Вместо этого отправили гонца со схемами, только самыми базовыми, теми, что не позволяли воссоздать устройство без ключевых принципов, спрятанных в моей голове. Сами же остались в Москве, и именно здесь предстояло пережить первые удары будущей бури. На следующий день нас вызвали в Главное артиллерийское управление. Каменный корпус, где мы проходили к залу Совета, дышал холодом и казенным недоверием. На лестнице я заметил незнакомых офицеров, в серых мундирах, без родов войск. Не маскируясь под преподавателей или снабженцев, они просто стояли, наблюдая. Внутри, за длинным дубовым столом, собралось человек пятнадцать. Среди них старые лица, вроде генерала Сиверса, профессора Новицкого и одного из князей Мещерских, но были и новые, молодые, с французскими манерами и холодными взглядами. — Григорий Николаевич, — позвал меня один из членов Совета, — поступили бумаги из Берлина. Прусский корпус артиллерии сообщил о ряде «необычных экспериментов», проводимых в окрестностях Познани. Там появилась некая пушка, м-мм… с казенной частью, как на ваших схемах. Я учтиво кивнул, уже зная всю подноготную из записок. — Это подтверждение тому, — продолжил он, — что ваши идеи распространяются. Через границы, через дипломатов, через людей. Вопрос только, через каких? На стол легли еще бумаги. Шифровки. Перехваченные письма. Все говорило о том, что началась не просто охота за чертежами, а началась гонка за умами. И мой ум, каким бы он теперь ни был — Довлатова, или все еще того инженера с конца двадцатого века — оказался в центре этой гонки. Вечером, уже в квартире при Арсенале, я нашел в дверях очередную записку. Бумага пахла сухой лавандой: этаким ароматом, больше похожим на французские духи, чем на чернила. «Господин Довлатов. Приглашаем вас на частную беседу. Конфиденциально. От лица интересующихся вами ученых кругов Европы. Место: Лефортовский сад, западный павильон. Завтра, после отбоя. Мы не желаем зла. Мы хотим понять» . Письмо было без подписи, но на конверте тот самый масонский символ: полукруг, черта, точка. Я сжал лист, не зная, смеяться или кричать от злости. И только одна мысль застряла в голове: если они хотят понять — значит, уже поняли больше, чем надо. На следующий день я отправил Голицына с срочной почтой в Гатчину, под предлогом сверки схем. Иван Ильич остался со мной, хотя было видно: он все чувствует, даже если молчит. Ну и пусть. Главное, что доверяет. До вечера вся работа валилась из рук. Сидя в пустой аудитории, я вертел в руках чертеж затворного механизма. Странное чувство: словно ты не инженер, а игрок в шахматы, только фигуры не на доске, а в чужих головах. И вот одна фигура уже стоит в Лефортовском саду, ждет меня. Придешь, значит попадешься. Не придешь, значит упустишь то, что можешь узнать. — Мы пойдем вместе, — сказал Иван Ильич, когда я показал письмо. — Только, как в прошлый раз, я буду в тени. А ты вроде как гость. Пусть думают, что ты один. Так и сделали. Ночь была морозная, под ногами скрипел лед. Сад был пуст, как и положено в это время. Только в глубине павильона горел слабый свет фонаря. Я вошел один. Внутри сидела женщина. Молодая. В коричневом рединготе, вуаль опущена. Голос мягкий, с легким акцентом, возможно, венгерским. — Григорий Николаевич. Простите, что так, но иначе нельзя. Я лишь передаю сведения. Мои хозяева заинтересованы в обмене. — Заметив мой скептицизм, быстро добавила. — Не в шпионаже, отнюдь, а обмене знаниями. Вы дали вашей армии силу. Подумайте, что будет, если сделать это делом всей Европы. — Вы из французского лагеря? Она слегка усмехнулась: — Я из лагеря прогресса. Мой род был при Габсбургах, мой брат служит в Баварии. Но здесь, в вашей науке, что вы обладаете, нет родов и границ. Только разум. — Кто вы? Она встала: — Называйте просто: «Люция». Этого достаточно. Если вы согласитесь, мы вновь выйдем на связь. Если нет, вы все равно останетесь под наблюдением. Ваш ум слишком ценная вещь, чтобы его отпускали просто так. И исчезла, будто во сне. Я едва успел заметить в глубине сада движение. Двое в шинелях без знаков различия проводили ее до коляски. Охрана? Свита? А черт его знает… — Слышал и видел, — вышел из тени Иван Ильич. — Если замешана барышня, то будет интрига, братец мой. — И хохотнул. — Глядишь, поженим тебя где-нибудь в Вене. Надобно отписаться Михаилу Ларионычу. А мне, собственно, было не до смеха. Чертежи с разработками начинали пересекать границу. Вот это-то и было самое скверное. Уже у Арсенала нас ждал Голицын: — Григорий Николаевич… Вас ждут. Снова вызов. Из самого Комитета. — Что будем делать? — спросил Иван Ильич. — Как сказал бы наш любимый хозяин: «Война еще не началась. Но уже понятно, что ее поле не только в штабах канцелярии». Теперь хохотнул я, сбрасывая с себя напряжение. Никто не понял, что я сказал, и от этого становилось гораздо забавнее. Но внутри все сжималось в холодный комок. Я сам становился оружием, и чем больше людей в этом участвовало, тем меньше у меня оставалось простора для своих разработок. Это напомнило мне из моего двадцатого века, как НКВД следило за каждым шагом, будь ты шпион, или простой изобретатель-конструктор. Мы пошли к Арсеналу, как на допрос. Мороз к вечеру начал крепчать, над Кремлем поднялся густой сизый дым, где топили дома, будто грелись перед бурей. У ворот Голицын вдруг остановился и тихо проговорил: — Ах да, Григорий Николаевич. Еще одна деталь. В списках приглашенных к обсуждению нового технического устава появилась дама. — Кто? — удивился я. — Из делегации нейтральных стран. Швейцарка. Представляется как Люция фон Мейен. Документы в порядке. Но слишком уж заинтересованно расспрашивает о нашем Комитете. — В каком смысле? Он пожал плечами: — Говорит, будто по поручению какой-то Женевской академии. Но глаза, как у наших тайных советников. Только красивее. Я вдруг вспомнил утреннее письмо с тем самым странным символом. Полукруг, черта, точка. Может, и правда женюсь в Вене, — мелькнуло у меня в голове. — Женюсь не я, а Довлатов. Но сказать этого вслух я уже не решился. Когда вошли в здание, я вспомнил слова из записки: « К вам подойдут…» ---------- Глава 20 В коридорах Комитета стояла особая тишина, почти гулкая, как перед бурей. Слева где-то тикали настенные часы, справа поскрипывали доски. Проведя по коридору, у дверей зала заседаний замер Голицын: — Вас ждут, Григорий Николаевич. Только вас. Вот черт, а он-то откуда здесь все знает? Молодой князь из какой-то провинции, только недавно назначенный четвертым по счету адъютантом, а уже вхож в кулуары министерской политики? Иван Ильич поднял брови: — Князь, вы бывали раньше в коридорах Министерства? — не скрыл он удивления, когда мы свернули на служебную лестницу. — Не я. Один мой родственник. Придворный. При Павле еще. Да и теперь кое-кого знаю, — отозвался он, не оборачиваясь. — Здесь, поверьте, все стены слышат. Лучше не говорить вслух, что знаешь, если не хочешь потом забыть, откуда ты это знаешь… Иван Ильич кашлянул, но ничего не сказал. Я отложил этот вопрос на потом. Вошел один. Помещение освещалось двумя лампами. За овальным столом сидело трое в штатском и один с нашивками военного инженера. Лица были равнодушны, будто меня ждали не как человека, а как инструмент, которому предстоит решить задачу. И все-таки один из них улыбнулся уголком рта, не глядя в глаза: — Григорий Николаевич, проходите. Присядьте. Нам бы хотелось обсудить, м-мм… научные перспективы. Я сел. Руки сами легли на колени. Никто не представился, но говорить начали сразу: — У вас впечатляющие результаты, особенно по части артиллерии. Калибровка, температурные режимы, новые принципы запирания казенника. — Мы знакомы с содержанием некоторых переписок с Ижорским заводом. — И с донесением Платова. Меня едва заметно повело, скорее не от страха, а от озноба. Я не знал, сколько из того, что мы с Михаилом Илларионовичем решали в тиши кабинетов, уже ушло на столы этих людей. И кто их сюда послал. — И вот какой вопрос… Пауза. — Вы ведь понимаете, что наука выше границ? Я молчал. Они ждали. Потом один из них, тот, что в инженерной форме, слегка наклонился: — Французская Академия интересуется перспективами взаимодействия. Мы не говорим об измене, вы ведь русский, вы офицер. Но нам нужно знать, с кем вы имеете связь. С теми, кто понимает суть ваших чертежей. Нам важно, чтобы вы хотя бы не препятствовали переписке. Пойдете навстречу? Тот, что третий, в штатской одежде, молвил, глядя в лицо: — Monsieur Dovlatov… ваши труды изучают далеко за пределами границ Империи. Я скажу прямо: наука не имеет отечества. Она принадлежит разуму, а не флагу. Не откажите в беседе. Я понял. Вот и подошли к сути самого главного. Он говорил вежливо, не угрожал, не давил. Лишь предлагал информацию, контакты, обмен. Доступ к материалам, которые «в России вам вряд ли позволят». Намекнул на сотрудничество с «некоторыми кафедрами в Вене и Париже». Ни разу не назвал себя. Но это и не было нужно: слишком чистый акцент, слишком отточенные фразы. Я не ответил сразу, внимательно вглядываясь в лицо. Потом все же спросил: — Вас послал Наполеон? — Хм… — последовала краткая пауза. — Император лишь один из покровителей науки, — с оттенком лукавства ответил он. — Но пусть вас не тревожит источник. Тревожиться стоит о будущем. Технологии, господин Довлатов, меняют ход истории. И вы это знаете. Пожалуйста, подумайте. Мы вернемся к разговору. Молчание повисло, как простыня на ветру. Мысли неслись с утроенной скоростью. Взглядом отметил, что часы на стене идут на сорок минут вперед. Значит, в этой комнате какой-то свой собственный ритм. Выходя из здания Комитета, я увидел снег, лежащий на Мойке ровным полотном. Прохожие оставляли следы, спеша по разным своим делам. Иван Ильич ждал. — Ну? — спросил он. Я пожал плечами: — Сложно все. Предлагают вроде бы вежливо, но хотят знать мою переписку с тайными агентами французов. — Так и знал, — хмыкнул он. — Инженеров теперь покупают не вином, а бумагой. Что еще предлагали? — Подкупать начали. Умно, без давления, как бы все по науке. Французской, разумеется. — А ты? — А я подумаю. Как сказал бы наш батюшка Кутузов: пусть думают, что у меня есть выбор. Пройдясь пешком еще с версту, подошли к дому на Фонтанке. Приехавший на днях Кутузов почти не выходил из тепла. Простудился, а Прохор ворчал на сквозняки и всюду таскал за собой грелку. Но вечером, как ни в чем не бывало, Михаил Илларионович сам пришел к нам, укутавшись в меха. Вошел в столовую, где я чертил наброски новых лафетов, и сказал с порога: — Вы, голубчики мои, про этого Зубова намедни что-то слыхали? Я поднял глаза от проекта. Иван Ильич удивился: — Да вроде нет. А что? Кутузов плюхнулся в кресло: — Он теперь зачастил к Аракчееву. Не по чину, а по влиянию. Сует нос в военное дело и ходят слухи, что хочет пробиться обратно в советники. Будто бы ссылается на знакомства в Вене. Суетный человек, и опасный. — Что он вам? — осторожно спросил я. — Мне? Да ничего, соколик. Я с ним еще при Павле сталкивался. Но ты будь начеку. Зубов не просто фаворит на покое. Он вроде как нить, а еще неизвестно, к какой иголке эта нить приведет. И ушел сморкаться к себе в библиотеку. Прохор, ругая Нечипора, потащил за ним грелку. Вечером, когда снег за окном стал мокрым, будто подтаявшим изнутри, я достал лист и стал прикидывать на полях, кто может стоять за попыткой вывести мои схемы на французов? Артиллерийский отдел? Не исключено. Может, один из полковников? Но зачем тогда им швейцарка Люция, и почему Платов не указал в письме ни имен, ни адресов? А Кутузов между тем провел зиму в Москве, где ему отвели особняк близ Хитрова рынка. Ходил к великой княгине, спорил с вельможами, устраивал тайные встречи. По вечерам бывал у митрополита Амвросия, будто бы для бесед о нравственности, но мы-то знали, что он не так часто молится, как притворяется. Ему нужны были слухи. И он их собирал везде, где только мог, по частям, по крупицам. С таким же успехом происходили и другие странности. Например, при Главном штабе неожиданно появился штатный аналитик по «иностранным чертежам». Им стал бывший профессор геометрии из Гёттингена, бежавший в 1806 году. Аракчеев вроде бы дал ему какие-то бумаги, те самые, которые якобы никто не должен был видеть. Связь вырисовывалась. Ко мне, аккуратно, с выражением сочувствия и научного любопытства на лицах, подошли двое. Один из них был гладко выбритым, в сером фраке, говорил с легким французским акцентом. Вторым был нашим русским, но из тех, что с юности учились за границей и привезли с собой полную голову изящных впечатлений. — Григорий Николаевич, — начал француз, — мы следим за вашими трудами. Среди людей науки, вне границ и политик, существует особая солидарность. Вы же понимаете, о чем я толкую? — Продолжайте. — Если вы когда-нибудь сочтете, что ваши идеи не находят должного отклика здесь, то, м-мм… наши друзья готовы предложить вам иную сцену. Франция, вот где сейчас родина просвещения. Он протянул руку. На его пальце сверкнуло золотое кольцо с гравировкой. Полукруг-черточка-точка, как я уже знал. Нечто вроде масонского знака. — Подумайте, — сказал он и исчез в суматохе чиновников, снующих по коридорам. Туда же в толпу скрылся и его сослуживец. Холод внутри моей грудной клетки стал ощутимее, чем на улицах. И в то же время я отмечал про себя, что о Кутузове в ту зиму можно было говорить только шепотом — настолько плотно он вошел в повестку дня. С конца осени и до конца декабря Михаил Илларионович заседал в Комитете, объезжал склады, артиллерийские дворы, а то и общался с дочерью княгини Дашковой, Анастасией. Он становился фигурой, которую начинали опасаться не только в штабе, но и при дворе. Его все труднее было отодвинуть, даже с помощью различных недоброжелателей, что крутились вокруг, как та саранча. Мы с ним держались рядом. Я, Иван Ильич, Резвой, новый адъютант, денщики Прохор и Нечипор, плюс две гувернантки, садовник, конюх, писарь и вестовой с ординарцем — вся небольшая команда переехала временно в казенный корпус у Литейного, куда Кутузов перебрался после трений с Александром. Это было не официальное изгнание, а скорее «отстранение для наблюдений». Как-то ночью, в тишине штабной библиотеки, я наткнулся на донесение о передвижениях «групп лиц в нейтральной полосе», где среди прочих значилось имя, которое давно вызывало у меня беспокойство. Снова Платон Александрович Зубов, черт бы его взял на нашу голову. Что делал бывший фаворит Екатерины рядом с приграничными поселениями? Отчего его люди мелькают теперь в записях Аракчеева? — Интрига, Григорий Николаевич, — сказал Голицын, глядя на меня поверх модных в эту пору очков. — Не надо думать, что старые фигуры исчезли с доски, а они просто взяли да затаились. В то же время я работал, как проклятый. В январе 1812 года чертежи новых лафетов с подвижными амортизирующими элементами были одобрены Кутузовым для полигонных испытаний. Мои новые пушки с измененными калибрами, более компактными замками и медными трубками детонации ждали своего часа. Из истории я знал, что последует новая волна событий перед началом вторжения Наполеона. И кто бы мог подумать, эту волну первой заметит моя новая знакомая, Люция. — По Петербургу ходят слухи, будто старый граф Платон Зубов снова подает голос, — в один из вечеров наших встреч поделилась она. — Тот самый, что когда-то владел Екатерининским сердцем, теперь снова оказывается в тени дворцовых проходов. Он не при дворе, но его видели с господином Аракчеевым. — А вы откуда знаете, прелестная барышня? — На площадях и в театрах судачат. Будто бы обедают вчетвером: Аракчеев, Зубов, Лопухин и какой-то француз с министерским визитом. Нам это будет полезно? — А что говорит сам Аракчеев? — бросил я. — Ничего не говорит. Он в эти игры играет давно, иногда с королями, иногда с полководцами, а теперь и с французами. Мы сидели в теплой беседке у стен театрального зала, встречаясь иногда для светских бесед. Люция ждала от меня какого-либо решения насчет сотрудничества с ее хозяевами, но я медлил с ответом, предпочитая видеть в ней не лазутчика, а прелестного друга. Может, черт побери, и нечто большее, ведь влечение было от тела Довлатова, а не от меня самого, человека двадцатого века, у которого в том мире осталась жена с милой дочуркой. Михаил Илларионович смотрел на нашу интимную связь, как смотрит добродушный отец на проказы влюбленного сына. По сути, я ведь таким и был у него, почти что сыном, так как прошел с ним все взлеты и падения его трудной карьеры. Только мне, Ивану Ильичу, Резвому и Платову он мог доверить свои сокровенные планы. Вот и Люция приглянулась ему не как сотрудница чужой разведки, а скорее, как прелестное дитя, вошедшая в жизнь его адъютанта. Но это все лирика. События продолжали сыпаться как крупа в решето. После встречи с Люцией, к утру пришла еще одна новость. Камергера одного из бывших посольств Австрии задержали с запиской, где упоминалось «новое русское оружие». — Стало быть, слухи, это уже не просто слухи, соколики мои, — поделился Михаил Илларионович за ужином. — Если уже дошло до Вены, то тут будут давить, — коротко сказал Иван Ильич. — Сперва чертежи исчезают, потом полетят наши головы. Но мы-то с тобой, братец, упрямые, правда? — хлопнул меня по плечу. Я тоскливо глянул в окно. Каменный Петр казался мраморным исполином, а здание Министерства было чернее обычного. И будто в подтверждение наших неспокойных мыслей, в конце недели я снова получил письмо, которое, как и прежде, было без подписи. Только строка: «Люция будет на балу. Она спросит вас о терминах баллистики. Вы ответьте: „Ветер всегда дует с запада“. Тогда мы поймем, что вы готовы сотрудничать». Утро выдалось ясным, с морозцем. Сугробы, что еще позавчера были рыхлы, теперь подмерзли, а хруст под сапогами раздавался такой, будто кто-то разбивал тонкое стекло. Я стоял у окна, не торопясь, глядел на заснеженный сад. В кабинете пахло березовыми поленьями, смолой, бумагой. Камин потрескивал, отбрасывая дрожащие тени на карту, разложенную на столе. За окном по двору уже ходил денщик Нечипор, пиная валенками снежные комья. Готовили экипаж. — Все-таки пойдешь? — спросил Иван Ильич, войдя в столовую. — Упустим шанс, и в следующий раз с нами заговорит уже не Люция, а кто-то потяжелее в их артиллерии. — Ну, заговорят, так и ответим. У нас ведь теперь, братец, и «гармата» твоя, и чертежи, и проект того самого «многоствольного шустрого орудия», как ты его звал. — О том и речь, Иван Ильич. Иной раз и сам боюсь того, чего наизготовял для армии. — Не боись, Гришенька. — Подошел ближе, взял письмо, что я снова держал в руках, как раз то самое, где была фраза-пароль. Перечитал себе под нос: — «Ветер всегда дует с запада» … Хитро. А ты не думал, что если это ловушка? — Думал. Потому и иду. — Тогда я еду с тобой. И попрошу, сударь, без споров, — улыбнулся, заметив мой жест протеста. Вошел Резвой, уже одетый в парадную форму, с такой себе легкой небрежностью, которая ему как-то шла. — Карета готова, господа. Кучер Митрофан доложил, что подъем у дома, где будет бал, с трех сторон охраняют жандармы. Видимо, и ценные особы там будут. — Или слишком опасные, — добавил я. — Тайные вестники французской политики. — Ты уверен, что хочешь говорить эту фразу? — спросил он. — А что, у нас есть другой путь? Он пожал плечами. Мы все понимали, что начиная с этого момента, отступать будет нельзя. Если уж игра началась, то ставки выставлены. И, как говорил Михаил Илларионович, «на поле боя бывает, кто первым дрогнет, тот и проиграл». Сами сборы заняли больше времени, чем хотелось бы. Мундир лежал на кресле, гладкий, как полотно. Его мне, по обычаю, подготовил Артемий, один из новых слуг, набранных в Москве. Осторожный, молчаливый, безупречно вежливый, и потому чуть подозрительный. Мы так и не поняли, сам он пришел или его прислали? — Господин поручик, — сказал он, поправляя ворот, — позволю себе заметить, что булавка на вашем платке не от вас. — Что? Он вынул шпильку, на которой различалась крохотная гравировка, почти незаметная. Буквы «R. G.». — Где ты взял этот платок? — спросил я резко. — Мне его передал камердинер с Поварской. Сказал, мол, обычай такой тут московский, дарить господам свежие платки к балу. — Иди, — тихо сказал я. Когда он вышел, я бросил платок в огонь. Пусть будет паранойя, но лучше так, чем носить на шее чей-то чужой амулет. Кто его знает, что обозначали те буквы. Может сглаз какой, а может и порча, бесы бы взяли этих лазутчиков. — Пора, — сказал Резвой, не заметив, как я швырнул платок в пламя камина. Мы вышли. Карета покатила медленно. Сани и экипажи уже теснились вдоль особняка, где давали бал. Дом принадлежал купеческой вдове, чьи связи тянулись от московского масонского кружка до французского посольства времен еще прошлого века. Теперь в нем собирались те, кто предпочитал политику с европейскими сплетнями. Слуги в серебристо-белых камзолах проворно снимали шубы и меха. Внутри было жарко, почти душно, пахло свечами, вином, духами и нагретым бархатом. Скрипка звенела в такт с фаготом, а голоса выписанных из Европы певцов вплетались в музыку, как бывало еще при Екатерине. Странно, что нынешний государь позволял такие, в общем-то, сходки, если здесь применимо изречение моего двадцатого века. Пока снимали шубы, Резвой выпрямился. — Гляди в оба, Гриша. Иван Ильич отошел к князю Мещерскому, но, сдается мне, здесь одна половина гостей просто шпионы. — А вторая? — А вторая та, что будет звать тебя танцевать. Я улыбнулся про себя, выискивая в нарядных дамах свою новую знакомую. Зал был просторным, высокие потолки с лепниной отражали блики сотен свечей. По полу скользили пары. Вдали, у колонн, обсуждали что-то два военных, судя по выправке, вероятно, саксонцы. В углу с бокалом в руке стоял английский атташе, поглядывающий на часы. И в центре вроде бы ничего необычного. Но это пока… ---------- Глава 21 — Господин поручик, — прошептал знакомый голос. Я обернулся. Люция томно и с поволокой лукаво блеснула глазами. Темно-синее платье, увешанное драгоценностями, позволяло видеть соблазнительный вырез на пышной груди. Волосы были уложены, как у французских актрис, а кожа открытых рук отдавала фарфором. — Как баллистика? — спросила она, словно между прочим, будто обсуждали букет цветов. — Все зависит от ветра, — ответил я, глядя ей прямо в глаза. — А он, как известно… — … всегда дует с запада, — закончил я. В такте музыке наступила краткая пауза. Она кивнула едва уловимо. — Пройдемте в соседнюю залу, я хочу вам показать одну прелестную гравюру. Как бы ненароком вальсируя, огибая сверкающие золотом пары, мы продвинулись к дальнему краю зала, за занавес, где, по замыслу хозяйки, висели старинные изображения крепостей и осад. Один из листов изображал французскую батарею под Ульмом. — Прекрасная техника, — сказала она, почти шепотом. — Но у вас она будет лучше. Из-за ее плеча вышел незнакомец. Молодой, с темными усами, говорил с легким акцентом. — Monsieur Dovlatov… Позвольте представиться. Марк Моне. Я инженер, не солдат и не шпион. Вы теперь связались с наукой, а она не знает границ. Мы не враги в ней, а всего лишь ученые. Он слегка поклонился. Я тайком обвел взглядом танцующих пар, надеясь увидеть Резвого. Иван Ильич, беседующий у камина с каким-то генералом, кивнул, давая понять, что он все видит. Наш полковник пока был вне зоны моего зрения. — Франция не ищет врага именно в вас, господин Довлатов. Мы ищем партнеров. Ваши чертежи уже изменили русскую армию, а если бы вы согласились работать с Парижем, Европа бы не вошла в войну. Ее можно было бы остановить. Вы понимаете это? Я смотрел на него. Дамы смеялись, танцуя, офицеры приглаживали бакенбарды, оркестр начал играть мазурку. — А если откажусь? — спросил я. — Если откажетесь, тогда мы уйдем, а вернемся уже как враги. Но если вы скажете «да», вас не тронут ни в Петербурге, ни в Вене, ни в Берлине. Даже Лондон будет знать, что вы человек науки, на которого нельзя давить. Мы не хотим предательства. Мы хотим просвещения. Достал записку, на которой я не увидел печати, а только три строки: «Пароль: Париж — Весна. Если вы знаете, что делать, то подтверждение через Люцию. Вашим ответным знаком должна быть медная трубка». Кивнув мне, поклонился Люции и исчез в группе танцующих пар. — Не отвечайте сейчас, — сказала она, проводив его взглядом. — Просто потанцуйте с остальными дамами, — и тоже ушла в музыку, растворяясь в вальсе. Я остался растерянным. — Ты бледен, как тюлень без воды, — прошептал Резвой, подходя сбоку. — Что было? — Франция предлагает… как бы это сказать, хм… Союз науки, что ли? — Ха! Так это они так теперь зовут шпионаж? Мы рассмеялись. Потом пили, потом танцевали каждый раз с новыми дамами. А когда поздно вечером покидали особняк, в руки мне сунули конверт. Служанка подала с поклоном, не сказав ни слова. Внутри был обрывок чертежа, наполовину исписанный формулами. На полях подпись: «R. G.» Рука, похоже, та же, что была на булавке. Иван Ильич только хмыкнул. Наутро Кутузов распорядился готовиться к отъезду. — Здесь мы дольше не задержимся, батеньки мои. Места эти, конечно, хорошие, но время у нас такое, что в Москве долго жить, все равно, что на гнезде с гадюками сидеть. Пока еще не кусают, но уж виляют хвостами, право слово, голубчики. — Документы собрал? — спросил Иван Ильич, проверяя мой стол. — Собраны еще со вчера, — доложил я. — Лошади готовы. Маршрут через Волоколамск, Тверь, а там уж по погоде. Резвой что-то записывал, держа перо между пальцами так, будто собирался им кого-нибудь ткнуть. Он теперь носил с собой и шифровку Платова, и бумаги по австрийским утечкам, все время говоря: — Не дай Бог в дороге кто-нибудь нападет, так пусть хотя бы сгинем с пользой. Выехали затемно. Лишь пару окон в доме светились, а остальной город спал под снежной ватой. Я обернулся в последний раз на особняк, где был бал. Он стоял пустой и тихий, как заброшенный театр. Казалось, что все было не со мной, а с кем-то другим, в том, моем измерении двадцатого века. А может, и не было вовсе, только приснилось. Но письмо у меня в кармане все еще шуршало, вызывая беспокойство. «R. G.»… Чертовщина какая-то, а не инициалы. Путь до Петербурга занял больше недели. Нас не торопили, но и не расслабляли по дороге. На каждом трактире, где останавливались, кто-то, как мне казалось, подглядывал, кто-то запоминал, кто-то вдруг оказывался «давним знакомцем» одного из денщиков. Глаза вроде были повсюду, черт их раздери. Когда-то следили аракчеевцы, потом были французы, а сейчас кто с этой чертовой меткой масонства? — Опять этот с родинкой? — шепнул как-то Резвой, ткнув меня локтем, когда в третий раз за две версты нам попался один и тот же ямщик. — Или у нас тут карусельная дорога? Я пожал плечами. — Значит, кому-то мы интересны, — ответил за меня Иван Ильич. Когда въехали в Петербург, было пасмурно. Каналы покрылись коркой, по льду скакали мальчишки с палками, а в кабаках уже обсуждали, в каком месяце пойдут на французов. — В марте баталия начнется, — уверенно заявил один из офицеров, проходивший мимо в кофейной, где мы остановились погреться. — Или в апреле. Дальше нельзя, господа. Болота, знаете ли. Я слушал и думал: Россия все еще живет по старым картам, а я уже в потоке времени движусь по новым. Вот только знаю ли я сам, куда двигаться дальше? Между тем Кутузов по приезде распорядился: — Завтра нанесем визит в Комитет. Надо знать, как там у министров дела. Погода у них нынче меняется быстрее, чем блохи на барбоске. И отбыл в свой особняк, что перешел в его владение от Бибиковых, к своим домочадцам. Мы разместились в старом доме на Мойке, где раньше обитали итальянские певцы. Теперь там был штаб. Иван Ильич, разумеется, первым делом снял сапоги, откинулся на диван и принялся разбирать мешок с бумагами. Резвой делал вид, что у него нет никаких чувств, кроме холода в ногах. Денщик подал таз с горячей водой. А я после ужина стоял у окна и смотрел, как по мостовой два мужика катят какой-то тяжелый ящик. Где-то лаял пес, где-то скрипела телега. Петербург жил своей жизнью. Вечером появился курьер, зайдя в коридор уже без фуражки, в поношенном сюртуке, держа в руках печат Комитета. — Господин Довлатов? — Да. — Это вам лично. Я взял сверток. Бумага была перевязана черной ниткой, а внутри находилась записка с двумя краткими фразами: «Париж — весна. Люция подтвердит». Подписи не было. Только маленькая медная трубка, вложенная в уголок. — Что там у тебя? — спросил Иван Ильич, войдя, жуя яблоко. — Подарок с юга, — показал ему трубку. — Не нравятся мне эти южане. У них ветер теплый, а взгляд какой-то холодный. Того и гляди, заморозят. Я кивнул. А что, был какой-то выбор? На следующий день в Комитете нас с Иваном Ильичем встретили без суеты, но у меня создалось впечатление, что с тем ледяным вниманием, какое всегда предвещает либо повышение, либо арест. Старый служитель с трясущимися пальцами принимал верхнюю одежду, Голицын записывал наши фамилии в журнал. По коридорам разносился запах сырой бумаги, чернил и озабоченности перед грядущими событиями. Михаил Илларионович подъехал отдельно, отвязавшись от Прохора с грелкой и, как только вошел в зал, коротко бросил: — Всех сюда, господа. Кто у нас нынче главный, тот пусть и выходит. Из боковой двери показался господин в сером камзоле, с лицом, как по мне, явно просящим кирпича. — Князь, у нас сведения… — Я знаю ваши сведения, — отмахнулся Кутузов. — Пока вы их обрабатываете, французы готовят следующую стычку. Петербург у вас в снегу стоит, а надобно чистить, оборону усиливать, защитный вал возводить. И непременно по всему периметру. Я распоряжусь, а Григорий Николаевич Довлатов передаст вам чертежи обороны. Слыхали, как в кофейнях и кабаках судачат? Бонапартий целится на Россию. В Москве я уже отдал указания, теперича, соколики, возьмемся за град Петровский. Грузно сел в кресло, кивнув мне. Я шагнул вперед, коротко поклонился. — Господа, у нас есть новые данные по попыткам иностранных кругов получить доступ к техническим сведениям нашего ведомства. Пока они действуют аккуратно, через дипломатические маски, но это ненадолго. — Конкретные имена? — Пока нет. Но маршруты, по которым просачивается интерес, мы уже обозначили. Укрепить оборону Петербурга нужно не только на картах, но и на улицах. Отдельно по линии снабжения и чугунолитейным дворам. Особенно тем, что работают по новому артиллерийскому образцу. Хотел добавить: «моему образцу», но сдержался. А хозяин добавил: — И наладьте, черт побери, что-то вроде наблюдательной группы. Что мы все письма читаем, давайте уже, голубчики, и за городом следить. Поднимаясь, завершил указания: — И с личным составом поосторожнее, батеньки министры. Потому как утечки не из бумаг происходят, а из ушей, право слово. С Люцией я встретился через два дня. Все было устроено так, будто мы случайно оказались в одном фойе на музыкальном вечере. Она держала кружевной платок, пахла жасмином и немного скучала — так, по крайней мере, мне показалось. — Ваш ответ? — спросила она негромко, будто интересовалась, не подстыла ли закуска. — Буду работать с вашими хозяевами, — сказал я, — но только если все пройдет через меня. — Это как? — Без посредников. — Вам не доверяют? — Пусть думают, что я доверяю им. Главное, чтобы мне позволили рисовать. Она усмехнулась. — А чертежи? — Уже в работе. Новая подача с перегревом затвора. Очень эффектная, но в бою не работает, поскольку ствол забивается, и все летит к черту, простите. — То есть вы даете им фальшь? — Я даю им театр. Они ведь нам враги, по сути, верно? Вот пусть и думают, что я переметнулся в их лагерь. Пусть строят то, что не стреляет, а мы под шумок у себя будем готовить настоящее. Она опустила глаза. Не знаю, что именно она почувствовала, одобрение или жалость? Может, ни то, ни другое. — И вы не боитесь, что я им все расскажу? — Не боюсь, — посмотрел я ей прямо в глаза. — Ибо чувствую, что между нами больше, нежели дружба. — Вы правы, больше. Но они все равно поймут. — Ну и пусть моя милая, — прижал я ее руки к груди. — Пусть поймут, когда уже будет поздно. В этот раз встреча была короткой, я даже не успел ее поцеловать. Передав первые ложные чертежи разработок, я поспешил к себе в подвал лаборатории, где хранились мои наработки. В эти дни я вновь вернулся к идее фонаря. Он все еще работал, правда, недолго, и с перебоями, так как внутри был импровизированный гальванический элемент, собранный из меди, цинка и слабого раствора уксуса. Это не было батарейкой, как сказали бы в моем времени двадцатого века. Это было своеобразной попыткой поймать «молнию в банку». Рядом с фонарем лежал стеклянный шар, внутри которого я собирался закрепить вращательную катушку и кусок магнита. Если дать движение вручную… хм, быть может, искру можно будет подать не только на спираль, но и когда-нибудь на что-то большее. Электричества-то еще нет в этом времени, верно? Кутузов, заглянув в мастерскую на следующий день, долго смотрел на блестящий цилиндр, похожий на игрушку. — Это и есть твоя новая пушка? — Нет, Михаил Илларионович. Это то, чем мы будем светить в темноте. — Светить? — Не свечой. Электричеством. — Что за слово такое, соколик? Ухо режет. Я засмеялся. — Режет. А потом полюбится. Он прищурился: — А ты пока никому не говори. Не можно, чтобы опять к нам прицепились ищейки. Пусть думают, что ты опять про свои болванки сочиняешь. — Даже Люции? — А тут, батенька, уже твое личное дело. Гляжу на вас, голубков, и сердце радуется. Но не забывай, что сия очаровательная барышня из другого нам стана. Между тем снег в Петербурге все не прекращался. Столица, казалось, дышала через плотно закрытые окна. Слухи о наступлении Наполеона появлялись и исчезали. Кто-то шептал, что весной граница двинется. Кто-то, что французы уже купили половину Бундестага. А я сидел в кабинете, где передо мной лежал лист. На нем я разрабатывал новый проект примитивной лампы накаливания. Чем черт не шутит, а вдруг это будет началом нового витка эволюции? Вдруг после всех моих военных разработок, что уже стали внедрять в войска, эта лампа создаст альтернативное русло в ходе истории? Над этим стоило поразмыслить. В следующий раз встреча с Люцией произошла не на балу, не в приёмной и даже не на прогулке. Все устроили через антикварную лавку у Сенной, где торговали, казалось, всем, кроме книг. В витринах лежали сломанные глобусы, обгоревшие карты, ветхие парики, коробки с пуговицами, перья павлинов и рамки от давно умерших портретов. Люция стояла у полки с фарфоровыми фигурками. — У вас есть что-то для меня? — спросила она, не поворачивая головы. Я извлек из кармана плотный конверт. Бумага была пожелтевшая, старая, и по краям нарочно надорвана, чтобы «там», в неприятельском стане, создалось впечатление ее ценности. — Подача нового типа. «Система отталкивания на подпружиненном срезе». — Работает? — Работает великолепно. Только… один раз, — усмехнулся я. — Потом вся конструкция заклинивает, и если кто дерзнет применить ее в полевом бою, то весь расчет останется с носом. Ну, вы меня понимаете. Она приняла конверт, спрятав за веером. — Мои хозяева недовольны, что вы держитесь в тени. — Идеальный агент, милая Люция, этот тот, кого считают глупцом. Пусть думают, что я чертежник и больше ничего. — А если они решат, что вы опасны? — Тогда я уже буду не нужен. А пока пусть строят. В эту секунду мне удалось ее чмокнуть в щеку тайком от покупателей. Хихикнув кокетливо, ангельское создание попрощалось со мной, напоследок сжав руку. А для других мы просто разошлись в разные стороны, как будто нас и не было. Вечером я вернулся в мастерскую. В ней как всегда пахло лаком, древесиной и той особенной пылью, которая остается после новых изобретений. Полковник Резвой сидел у печки, растирая ладони. — Ну что, батенька, пора бы уже удивить меня. Сколько можно возиться с этой блямбой? — Не блямба, а лампа, — сказал я, поправляя медную оправу. — А вот и наш источник. Я повернул ручку динамо-машины — ту самую, что собрал из железных обломков, старого якоря и проволоки, которую выпросил у одного почтенного немецкого часовщика. Шарик из темного стекла внутри засветился. Сначала робко, как искорка, потом все ярче и ярче. Вольфрамовой нити в этом столетии еще не было, но у меня был закопченный угольный стержень, вот он и зажегся. — Матерь Божья, — прошептал тот, отшатнувшись. — Да вы, сударь, прометеевы дела творите… — Пока еще нет. Пока только искра. Но скоро она будет светить дальше, чем можно будет увидеть. — Господи Иисусе, — оглядываясь и крестясь, ушел он к себе. — Это ж надо такими бесовыми идеями отравлять себе душу… Я чуть не взорвался от хохота. Маленькие пляшущие тени от примитивной лампы, впервые примененной в девятнадцатом веке, заставили меня вспомнить свою дочь и милую сердцу супругу. С тем и лег спать. А под утро Иван Ильич сунулся ко мне с кипой бумаг, в которых едва ли не половина была с сургучом и гербами. — Матвей Иванович Платов наш отписался! — объявил он торжественно. — А коли уж Платов пишет не Кутузову, а тебе, братец, то дело не к добру. Письмо было написано торопливо, неровно, словно писал он верхом, на скаку, да еще в бурю. Бумага пахла дымом. 'Григорий Николаевич, Имею причины думать, что чертежи ваши не только попали в руки австриякам, но теперь у французов. Не исключаю, что среди поставщиков казенных металлов завелся у нас расхититель. Сдается мне, поручик Рейманов, замешан. Проверь при случае, братец. Между тем спешу сообщить, что у меня появились толковые казаки, перехватившие кое-кого на границе. Но нужен ты. Срочно. До весны успеть надобно бы, а то Бонапарт уже свое рыло показывает. Прилагаю вырезку с подписью: узнаешь ли почерк? — Твой Платов.' Я разложил письмо, а к нему был приколот кусочек бумаги, иссеченной, будто вырезанной из старой записной книжки. Почерк был тот самый, что вел нас по следам булавки и формул: «R. G.» Рядом стоял Голицын, только что вернувшийся от Кутузова. Погоны покрыты инеем, будто он пешком дошёл от Коломяжского леса. — Его сиятельство велел вам немедля явиться. Недоволен, что письмо шло не через Штаб. — А вы объяснили ему, что это письмо не для всех глаз? Я все равно бы ему показал. — Объяснил. И заодно получил за вас нагоняй. Впрочем, Михайло Ларионыч улыбался, так что, видать, втайне гордится, я полагаю. Хозяин принял меня при закрытых шторах. На столе рядом с ним лежал журнал наблюдений за передвижениями полков. По этим бумагам мне уже было видно, как новый виток времени начинает ползти по реальности. К примеру, многие соединения, что по официальным приказам должны были оставаться еще в Киеве или Могилеве, теперь по данным были уже у Вязьмы. И это, заметил я про себя — в январе! Видать, значит что? Значит, хронология продолжала смещаться вперед. Календарь обгонял сам себя по событиям. — Петербург не готов к обороне, — бросил он взгляд на меня. — Не верят, дармоеды дворцовые. Думают, с первыми подснежниками все само собой рассеется. Потому и нужно, чтоб ты, Гришенька, подготовил оборонительные мастерские здесь, на Васильевском и на Фонтанке. Да чтобы в срок, голубчик. Чтобы, понимаешь, до марта. — Мы едва собрали нужное по списку, Михайло Ларионыч. А к нам теперь все больше являют проверяльщиков. — Это потому, что на вас с Иваном Ильичем донос. — Ах, вот как? — Синод интересуется, отчего это у вас по ночам горят странные огни и стекла вибрируют. — А что мне отвечать? — Отвечать не тебе, соколик мой ясный. Отвечать приходится мне. С тем и отпустил, кивнув напоследок: — Как изобретешь эту светящую комету у себя на столе, то мне не забудь показать. Глядишь, и глаз вылечится от дивного света… ---------- Глава 22 …Между тем благодаря моим разработкам, внедренным в войска, хронология исторических событий продолжала ломать свой ход, который мне был известен из учебников. Виток за витком, шаг за шагом, дата за датой, эти события уже текли в другом русле эволюции планеты. Для обитателей девятнадцатого века это происходило незаметно, как бы само собой, а для меня в теле Довлатова все выглядело иначе, чем я учил на школьной скамье. Я по-прежнему не мог произвести в мастерской, к примеру, автомат Калашникова или какой-то простой миномет, так как не знал их конструкций. Но из своих навыков мастера-станочника мне были доступны всякие артиллерийские тонкости в виде баллистики, калибров, схем лафетов и прочих деталей, которые и меняли ход эволюции. Даты событий смещались на календаре вперед, обгоняя сами себя. Перо всегда было у меня под рукой, и я записывал в свой тайный дневник все, что ломало ход истории. Например, предвидя неизбежную войну с Наполеоном, многие русские генералы представили государю планы ведения будущей войны. Одни были оборонительные, другие наступательные. Болезненно недоверчивый Александр остался верен себе: не принял целиком ни одного плана, но в то же время продолжал пополнять продовольственные магазины западнее Двины и Днепра, приказав строить лагеря для пополнения солдат. На что он надеялся, не знал никто. Но Михаила Илларионовича, как всякого русского военного, отсутствие плана беспокоило. Зная упрямство императора и его полную бездарность в полководческом деле, мой хозяин боялся, как бы Александр в последний момент не сделал такого же губительного приказа, как при Аустерлице. Так, в ожидании событий, прошло несколько недель после приезда нас с Кутузовым домой. Уже сошел давно снег, уже отцвела весна, и наступил июнь 1812 года. В понедельник Михаил Илларионович сидел у камина в своем домашнем халате. После обеда клонило ко сну, но он крепился, вспоминая слова супруги Екатерины Ильиничны: «будешь полнеть, а и так уж не худенький!». Можно было бы читать, отвлечься, но хозяин щадил свой последний, левый глаз. Вместо этого попросил меня: — Почитай, Гришенька, новости, что там у нас сотворилось в Европушке. Говорят, корсиканец вот-вот подтянет войска к нашим границам. Сказывал я Барклаю, чтобы ставил магазины продуктов у лагерей, а он, батюшка, все государем прикрывается. Я уже развернул было почту, как вдруг из дальних комнат донеслись какие-то возбужденные голоса. Мы прислушались. О чем-то по-всегдашнему быстро-быстро тараторила Марина, горничная супруги. Такая же маленькая, щуплая и быстрая, как ее барыня, она была только лет на десять моложе Екатерины Ильиничны, и так же, как барыня, не давала никому спуску из штата прислуги. Марина занимала в доме моего хозяина особое, привилегированное положение. Она была чем-то вроде «барской барыни». — Что у них там? — недовольно пробурчал Михаил Илларионович. Я услышал поспешные шаги в коридоре, и в кабинет вбежали обе: барыня и служанка. — Мишенька, война! — округляя и без того большие черные глаза, всплеснула руками Екатерина Ильинична. — Откуда узнали? — живо обернулся к ним Михаил Илларионович. Дремота вмиг исчезла. — Кульер прискакал, вашсятельство, — ответила Марина. Марине очень нравилось, что ее господа стали графами, а то через дом жила графиня Гурьева, и ее горничная Стеша все чванилась. А теперь и Марина могла говорить всюду: «Ихсятельство были в киятре» или: «А ихсятельство изволили сказывать…» — Бонапартий перешел через энту, как ее, через Неман, — запричитала Марина. — И с ним двунадесять языков; все, все, и сами французы, и немчура, и австрияки, и поляки, и цыгане, и тальяне… Идут, аки земля стонет. Говорят, ежели выдти за город к «Красному кабачку», то слыхать непременно будет. — Мишенька, поезжай, дружок, к князю Алексею Ивановичу, узнай подробно, что привез курьер, — попросила Екатерина Ильинична. Михаил Илларионович, видимо, и сам сразу же подумал об этом. Оделся, отпихнув Прохора с грелкой, кликнул Резвого. Мы были уже наготове. Иван Ильич ждал в коляске. Спустя пару минут, поехали в Министерство к Горчакову. Карета медленно тащилась по набережной Невы. На лицах встречных была написана тревога, — видимо, в Адмиралтейской части города уже все проведали об ужасной новости. У подъезда Министерства стояло с десяток экипажей, несколько курьерских троек, готовых к отъезду, и толпился народ. Сновали чиновники с бумагами, подгулявшие мастеровые, трубочисты с лестницей, разносчики караваев, дворовые пажи. Женщины охали и ахали, мужчины тяжело обдумывали случившееся, глубокомысленно изрекали: — Н-да… А, гляди-ка, Бонапартий-то что надумал, паскудник… — Это, брат, не шутка… — Ежели нападет, то куда мне своих коз и баранов девати? И все не спускали глаз с подъезда Министерства. Ребятня носилась с палками вместо сабель, подражая казакам. Тут же ходил полицмейстер, а к ограде прислонился хмельной сапожник по прозвищу Медовуха. Михаил Илларионович знал его еще со времен своего генерал-губернаторства, когда тот натирал ему обувь. Увидя подъехавшего Кутузова, Медовуха подскочил к карете. — Здравия желаю, ваш сиятельство! — сказал он, помогая мне вывести хозяина из кареты. Отворачивал голову в сторону, чтобы не дышать на графа. Но Михаил Илларионович все равно почувствовал, как от того несло водочным перегаром и чесноком. — Здорово, Медовуха! Ну, что тут, голубчик? — Война, ваш сиятельство. Полицмейстер свистнул в свисток, разгоняя толпу. Народ послушно раздался в стороны. Несколько человек сняло шапки. Михаил Илларионович, глядя под ноги, медленно шел по неровной булыжной мостовой к министерству. Сзади за ним слышался шепот: — Кутузов! Кутузов! — Михайло Ларивонович! — Эка, барин наш как грузно ступает… — А ты бы не ступал? Ему ведь, почитай, уже семь десятков годочков вот-вот… В вестибюлях и комнатах Министерства стоял дым коромыслом. Бегали писаря и ординарцы, толпились военные. Мы шли сзади втроем за графом. Иван Ильич пожал руку какому-то генералу, полковник Резвой остановился заполнить пером формуляр, а я проводил до дверей. Кутузов не пошел к самому Горчакову: он узнал все тут же, в приемной. Толпа генералов и штаб-офицеров окружила одного из адъютантов Горчакова, корнета Прахова, который он был в курсе всех новостей. Оказалось, что пять дней назад, в среду, Наполеон без объявления войны, по-воровски, перешел через Неман у Ковны. А в это время император Александр собирался на бал к Беннигсену в его дворец в Закрете. — А где это такое, Закрет, господа? — спросил кто-то. — Закрет, это загородный дворец на берегу реки Вилия в очень живописном месте. В нем раньше жили иезуиты, — объяснил офицерам Резвой. — Свято место пусто не бывает, — вполголоса сказал стоявший рядом с Кутузовым генерал Бегичев. И тут же загомонил остальной офицерский штат, почти все разом: — Император еще до бала получил известие о переправе, но менуэтов этих всяких не отменил. — Ему балы да барышни превыше всего! — И что же, где наша Первая армия? — спросил генерал Меллер-Закомельский. — Отступает к Свенцянам. При этих словах все невольно глянули на большую карту Российской империи, висевшую на стене. — Почему же отступают? — вырвалось у кого-то возмущенно. — А что же делать? Ведь наши армии разобщены, — ответил Кутузов. — Вторая армия Багратиона, она-то, голубчики, где? — У Волковыска, — показал я на карту. — А левый фланг Барклая? — Шестой корпус Дохтурова у Лиды, — не задумался корнет Прахов. — Ну вот, стало быть, между ними верст сто будет, — подходя к карте, сказал Кутузов. — Потому как делать нечего, надобно отходить, господа… — Неужели наш император пойдет в эту мышеловку? — спросил кто-то с отчаянием. Михаил Илларионович не ответил, а пошел к выходу. Мы за ним. Все стало ясно без слов. Жребий был брошен. К вечеру я снова был у себя, занимаясь чертежами. Вошел Резвой, принес кофе и какой-то конверт. — От кого? — спросил я. — От нее. Тонкий конвертик, хм… с запахом духов, как на том балу. Почитаешь? — «Готов ли чертеж следующего этапа?» — прочел я вслух. Ни подписи, ни печати, только инициал внизу, причем, все те же «R. G.» — И что передашь? — Передам им, так называемую «противооткатную станину для облегчения орудия», которая при первом же залпе будет трещать, будто стеклянная. Он рассмеялся, но сразу оборвал шутку: — Смотри, как бы нас потом французы на гильотину не пустили. — Они еще половину России должны пройти, чтобы добраться до нас. — Да? Ты так думаешь, братец? А кто же тогда вокруг нас все время вьется? Записки подсовывает, медную трубку? Они уже здесь, эти французы, сам знаешь. И Люция твоя в ихнем стане. Пришлось согласиться. Но курьера с ответной запиской и ложным чертежом я все же послал. А поздно вечером мы с Иваном Ильичем снова заперлись в мастерской. Уголь горел ровно, динамо-машина, обмотанная медью и примитивной спиралью, работала, как говорилось в моем времени, на ура. В полумраке я щелкнул по проводу, и лампа ожила. Не вспышкой: свет просто выдохся мягко, как теплый пар изо рта на мороз. Мы смотрели на эту первую лампу, как на икону, только разве что не преклоняли колени. — Свят-свят-свят… — набожно перекрестился Иван Ильич, косясь на причудливо плясавшие тени от луча света. — Так и до рая скоро доберемся, ибо в нем весь светоч жизни… Посмотрел на меня недоумевающим взглядом. Перевел назад на лампу. Она освещала его потрясение. — Колдовством тут, как я понимаю, не пахнет? — Не пахнет, — разразился я смехом. — Обыкновенная физика, Иван Ильич. Никакой магии. — Хм… — почесал он затылок. — И откуда у тебя такие знания, братец Григорий? Пришлось отшутиться: мол, ангел во сне нашептал, или само Провидение послало идею с небес. Но я-то представлял, кто передо мною сидит. Не малограмотный крестьянин, не денщик Прохор, не горничная Марина, а образованный офицер высшего звена Российской армии. Правда, образованный для своего времени, но… тем не менее… все же учившийся в офицерской академии. Об электричестве сейчас еще никто в этом столетии не знает, но оно уже вот-вот должно было быть на подходе. Между тем каждый день теперь приносил новости. Первая армия отступала, а от Второй мы не имели никаких известий. Курьеров из места событий ждал весь город. С утра до позднего вечера у здания Министерства толпился встревоженный люд. Шли специально, нарочно, шли с Коломны и Охты, с Мещанских, Литейного и Васильевского. Подходили к воротам купцы, ремесленники, дворовые, чиновники, праздные дамы. Больше всего околачивалось в толпе лакеев и горничных. Господа отправляли их сюда каждый день с единственной и целью: узнать, что сегодня привез из армии курьер. Много времени проводили здесь и наши Марина с Нечипором. Горничная барыни олицетворяла собою чувство, а Денщик тонкое понимание дел (как он думал). Михаил Илларионович все чаще дома подходил к карте, которую я приколол к стене. Подолгу стоял перед ней с циркулем в руке, думая о предстоящих баталиях. Нас беспокоило отсутствие у русских четкого, единого плана ведения войны. Александр всегда полагался лишь на свою самонадеянность, предпочитая не замечать Наполеона, а свалить всю вину на другого. Но план французов был ясен любому ученику кадетского корпуса: вбить клин между двумя русскими армиями, разбить Барклая де Толли и Багратиона поодиночке. Тем более, надо было учитывать то, что Наполеон располагал значительным перевесом в силах. И оборонительные рубежи были только Западная Двина и Днепр — это было видно по картам. Беспокоило и положение Багратиона. Где находилась его армия, какие он получил указания от Александра, Кутузов не знал. Не вызывало сомнений одно: если Барклай отступает, то это же приходится делать и Багратиону. И чем дальше шел на восток Барклай, тем все больше увеличивался разрыв между ними. — Вот бы где нам ударить с божьей помощью, голубчики! — тыкал пальцем в карту хозяин, когда рядом стояли его офицеры. Прохор исподтишка совал ему под ноги теплые тапочки, а я перебирал чертежи на столе. С того дня, как Марина с Нечипором принесли известия, что наша армия разделяется, Михаил Илларионович стал просыпаться раньше супруги. Екатерина Ильинична еще сладко спала в своем голубом французском чепчике, а он осторожно, чтобы не разбудить, уже вставал, надевал туфли и, взяв карту, тихонько уходил в кабинет. Долго вымерял по линейке, не выдерживал, бросал циркуль и, заложив руки за спину, начинал ходить из угла в угол. А меня злил этот высокомерный неуч, избалованный бабушкин внук, упрямый, как ишак, Александр! Из истории я знал, что разгрома как при Аустерлице не будет, но так ведь это должно было быть по той истории, что уже свершилась и осталась в столетиях, а в моем альтернативном витке могло произойти все, что угодно. Теперь я не знал, куда двинет Наполеон свою армию. Дойдет ли она до Москвы? Будет ли сожжена? Побегут ли французы назад, преследуемые моим хозяином до той же Березины? Куда повернет колесо истории, каким потечет руслом, благодаря все тому же пресловутому «эффекту бабочки»? Ведь я своей техникой уже повернул это чертово колесо вспять. Даты событий продолжали смещаться. А Михаил Илларионович тем временем невольно перебирал в уме свиту царя: — Вольцоген, хм… Этот вроде друг и единомышленник Фуля. Аракчеев… ха! Помилуйте бога, друзья, ведь он же простой холоп и трус, не скажет ни слова. Армфельд и Беннигсен, хм… эти двое типичные подхалимы. Право слово, сегодня служат одному государю, завтра будут также служить и другому. — Но неужели не видит опасности, не думает о ней умный и честный Барклай? — делился Иван Ильич. — Он же настоящий полководец! Багратион тоже по-грузински пылок, горяч… — Но Багратион далеко… — вставлял второй адъютант Голицын. А настроение в столице стало мрачным. В салонах теперь не слышалось ни шуток, ни смеха, и даже у питейных домов ни песен, ни баек. Вместо них, одна сплошная политика. Судили, конечно, о нем, о Бонапарте, будь он неладен. Вверху говорили: — Напрасно тогда император не отдал за Бонапарта своей сестры Екатерины Павловны. А внизу роптали иначе: — Бонапартий идет скрозь нашу землю токмо в гости к своему тестюшке, папе Римскому. Жена у него вроде колдуньи. — Откудова знаешь? — Слухи доходят, деревня! Будто бы сия королева заговаривает охнестрельное оружие. Потому как француз побеждает. А сам Бонапартий волшебник. Не веришь? Знает все, что по нем говорят. — Жентельмен твой Бонапартий, аки с меня вол с телегой. — Он не мой, ща как врежу в рыло… Говорили разными словами, иногда даже дрались, но, сходились на одном. Александр был не чета корсиканцу, ни в уме, ни в таланте. И во всем винили Тильзит. В гостиных сетовали, зачем государь пошел тогда на поклон к Наполеону? Всех тревожило одно: идет война, а куда от нее побежишь? У господ не хватало денег, а у челяди воли. Ежедневно к городским шлагбаумам подъезжали десятки карет, колясок, повозок и телег с семьями дворян и беженцев. Сундуки, корзины, мамки с детьми, горничные, лакеи… Казалось, вся Рига бежала в Петербург. Время хоть и ускорялось для меня, а все же шло как-то медленно — черт бы побрал все эти их физические парадоксы. К тому же, куда-то пропала Люция. Мне пришлось наводить справки, чтобы узнать неприятную новость. Оказалось, она покинула Петербург, даже не простившись ни с кем, прихватив несколько моих чертежей. И пусть они были липовыми, но сама суть, что столь прелестная дама, говоря языком моего двадцатого века, меня просто-напросто «кинула», вот здесь как раз и было больно в душе. Получается, вела двойную игру? — Любоффь-моркоффь, она такова, братец мой, Гриша… — глубокомысленно заключал Резвой, надеясь, что поддерживал меня такой вычурной фразой. Даже добросовестно чесал затылок. А тем временем в Петербург прискакал долгожданный курьер, весь в пыли, на едва живой лошади. Передал, что император Александр все-таки привел Первую Западную армию в западню. Михаил Илларионович окончательно помрачнел и перестал разговаривать даже с нами. Ходил по кабинету, стоял в раздумье у окна, барабаня пальцами по стеклу, или лежал на диване, закрыв глаза. Ворочался, молчал, но не спал. И ночью спал мало. — Готовиться надобно к худшему, соколики мои, — сказал он спустя пару дней, возникнув перед нами внезапно, как чертик из табакерки. И опять погрузился в молчание… ---------- Глава 23 В следующие дни, когда армия стояла у Дриссы, от курьеров и ямщиков слышали одно: Наполеон якобы перед войной отправил в Россию сотни шпионов, ведь недаром во многих городах прошлым летом возникали пожары. Шпионов достаточно развелось всюду, и первым из них упоминался Барклай де Толли. Иван Ильич даже хохотал по этому поводу, а Резвой шутливо крестился. Вот тут у меня в плане истории был пробел. Я не помнил из школьных учебников, чтобы Барклая обвиняли в шпионаже. Да и какая редакция моего времени рискнула бы издавать такие нелепые слухи, тем более в школьной программе? Позднее, когда я там, в своем времени, что-то мельком читал про Кутузова, мне тоже не попадались такие выводы. Но, оказывается, они тут ходили среди народа. Поговаривали, что с каким-то полком все время шла женщина. Один солдат вздумал на привале приударить за ней, хотел обнять, женщина стала вырываться, платок съехал с головы, и солдаты увидали, что у женщины голова-то стриженая. Ее схватили и обнаружили: это мужчина… — Будто бы Барклай в платье, — судачили люди. — Ага. И в лаптях на босу ногу. — А куда бежал-то, дядя? — Не бежал, малец, а шпионил. Бонапартий его прислал, значит-ца, государя-то нашего обмануть. — Скажешь тоже, дядя. Барклай, он же при армии, какое там платье? После таких разговоров на улицах Михаил Илларионович с досады не прикасался к карте. А теперь глянул. Разрыв между двумя нашими армиями с первоначальных ста верст уже достигал трехсот! Мне вспомнилось, как в одном вестнике Наполеон хвалился перед Европой: «Барклай и Багратион больше не увидят друг друга!» — Удастся ли Петру Ивановичу прийти раньше французов в Минск? — спрашивал ни у кого Кутузов, как бы размышляя с самим собой. В июне над Невой стояла атмосфера, как перед грозой. Протоколы, слухи, бульварные листки переполнились разговорами о войне, о полках, стянутых к западным губерниям, о Наполеоне, чье имя звучало теперь не как титул, а как заклятие. И хотя формального объявления еще не случилось, многие, особенно те, кто сидел в кабинетах, уже не сомневались: грянет, да еще как грянет! Война уже началась. Из Литвы, с Волыни, шли рапорты, перехваченные послания, тревожные намеки купцов, французские деньги в руках польских агитаторов. Все это и многое другое сыпалось к Кутузову, как крупа в решето. А он знай, да отсеивай слухи. К тому же у нас было беспокойство того, что должно было развернуться в тылу, в самом сердце империи, под самой канцелярией. Уже давно кое-что из разработок, что мы с Иваном Ильичом пробовали скрыть под благовидной надписью «экспериментальные образцы», начинало вытекать наружу. Письмо от Платова только подтвердило: в Туле был замечен человек с чертежами новой артиллерийской системы, пусть и искаженными. Как он туда попал, этот человек кто его провел, так и осталось неведомо, но Иван Ильич не сомневался, шутя: — Просачивается что-то, братец. Может, и через меня. Может, и не только через меня, а и от нашей челяди. Вон, гляди, Нечипор или Маринка. Ну, чем не французские лазутчики? Спустя день мы с Кутузовым прибыли в Министерство на экстренное заседание Комитета. Голицын шагал рядом, в новеньком мундире, но с видом, будто его повысили до генерала. В зале уже гудели, перешептывались, писали записки и разрывали их тут же, боясь аракчеевских ищеек. — Государь не высказывается прямо, — говорил кто-то в углу, — но ясно, что приказ войскам будет вот-вот. К тому ж, господа, по данным разведки, во дворце снова зашевелились австрийские подручные. Не забыли старые союзы. Кутузов, как всегда, молчал, сжимая в пальцах табакерку. Лишь когда слово дали ему, поднялся и, не взяв с собой ни одной бумаги, произнес: — Милостивые государи, Петербург не только столица империи. Это знамя. Не дадим дрожать нашему стягу. Усилим внутренние кордоны, наладим инженерные работы, как я уже приказывал дважды. Господин Довлатов, — обратился он ко мне, — составьте список производств, пригодных к немедленному переходу на оборонные нужды. — Подмигнув едва заметно, тихо добавил. — В том числе и твои нужды, голубчик. Когда вернулись, то сразу спустились с Иваном Ильичем в мастерскую. По настоянию хозяина, к нам приставили еще двух денщиков, но я отправил их в дальнюю комнату, где можно было считать гайки, пока мы перебирали проекты. — Второй чертеж? — спросил Иван, кладя на стол тонкий рулон бумаги. — Перепроверил? — До тошноты. Если они и соберут это, их пушка не выстрелит. А если и выстрелит, то попадет не туда. — Славно, батенька, славно. А теперь пора думать о твоем чудном светоче. Что, если применить такие в войсках? По ночам будет светить солдатам колдовским огнем. — Нету тут колдовства, Иван Ильич. Я же говорил, простая физика. — Сия наука нам недоступна, братец. Тебя бы в Академию княгини Дашковой, да поздно уже. Почитай, ты второй Ломоносов у нас отыскался. Мы подошли к деревянному ящику, в котором, скрипя валами, вращался маленький ротор, что-то подобие динамо-машины. Я присоединил пружинный механизм, завел ручкой, как часовой корпус, и направил ток на проволочную спираль, вбитую в обернутую стеклом медную рамку. — Готовы? — спросил я, улыбаясь. — Век ламповых ночей наступает! (И откуда взялась такая лирика, черт побери?) — Дуй, сокол, — сказал тот, отступая к стене. Я повернул ручку: БАЦ! Спираль сперва потемнела, потом зашипела. И вспыхнула. Слабый, но настоящий свет пролился на рабочий стол. Тень от отвертки дрожала на стене как солнечный зайчик. — Мать честная, — выдохнул Иван Ильич, — да мы… да мы сейчас чертей к Пасхе выведем! — Ур-ра-а! Получилось! Мы смеялись. А под вечер, когда в мастерской я остался один, вернувшись за забытой папкой с формулами, вдруг заметил, что входная дверь приоткрыта. Сквозняк? Вроде нет. Значит, кто-то здесь был посторонний, пока я отлучался. На столе ничего не тронуто, ни лампа, ни чертежи. Лишь на полу, между двумя ящиками, что я сам сдвигал днем, лежал предмет. Маленький, круглый, блестящий. Я поднял его. Вот черт! Монета. Французская. На одной стороне изображение Марии-Луизы в профиль, а на другой герб императора. И дата: «1813». Я замер. Ни в нынешнем году, ни, тем более, в этом месяце такой чеканки быть не могло. Это просто абсурд! Этот предмет противоречил всем законам природы, если, конечно, не был подделкой. А может… А может, Наполеон уже стал чеканить наперед, на следующий год, уверенный, что и в будущем он будет императором? — Ну, значит, я не один с грядущим на короткой ноге, — прошептал я. И выключил лампу. Тьма окутала мастерскую. Снаружи, из-за угла, брезжил поздний петербургский свет. Я бросил последний взгляд на блестящий металл и спрятал монету в записную книжку, в тайник под кожаным клапаном. Подумал, пусть лежит, как напоминание, а может, и как предостережение чего-то непонятного для меня. А наутро я не успел добраться до завтрака, как меня окликнул в передней Нечипор: — Господин Довлатов, к вам посетительница. Просят, значит-ца, принять, Говорят, по делу важному, не откажите. Я вышел, на ходу поправляя сюртук. На пороге стояла та самая Люция, что покинула Петербург, не простившись. Взгляд был спокоен, почти равнодушен, но губы дрожали, будто решалась что-то сказать, но сдерживалась, храня чью-то сокровенную тайну. — Простите меня, Григорий Николаевич, что так внезапно уехала. Хозяева вызвали в Вену, куда я отвезла ваши чертежи. Не было времени даже проститься. — Прошу вас, не стоит, — поклонился я в ответ, предложив кресло. — Могли бы хотя бы ради нашей дружбы записку какую оставить. — За мной следили. Я кивнул, присаживаясь напротив. Стук часов в коридоре отбил восемь раз. — Я не знала, передадут ли меня обратно. Венские… мужи науки — они… не всем довольны. Ваш чертеж, он вызвал споры. — Споры? — переспросил я. — Некоторые сочли его подделкой. — Но ведь именно этого мы с вами и хотели. Пусть гадают. Пусть мечутся. Пусть собирают пушку, что не выстрелит, и лампу, что не зажжется. Вы же знали об этом, и все же вернулись, — произнес я, стараясь держать голос ровным. — Значит, спор решен? — Не совсем. Но… — она достала из сумки тонкий лист пергамента. — Мне поручено передать вам вот это. Бумага была парижского отлива, водяной знак с лилией, углы чуть опалены, как будто торопливо вытянуты из пламени. Пахла горьким воском и сырой кожей, будто это письмо провело ночь в походной сумке на привале. Слова были начертаны тем самым причудливым, сухим почерком, что я уже видел однажды, на клочке бумаги с припиской «R. G.» « Нас интересуют новые проекты, созданные вами. Не во вред вашей державе и не военные, а научные. Если потребуется, оплатим золотыми франками. Ваши зачинания в науке могут вывести ее на новый уровень. Не откажите в удовольствии. Тайные друзья по науке. R. G.» Я поднял глаза. — Снова этот загадочный ЭР ГЭ. Кто он такой, наконец? — Мне пока не дозволено открыть вам этого. Позднее, возможно, если вы согласитесь сотрудничать и дальше, он сам к вам явится. — Хорошо. А вы сами-то читали эту записку? — Я знала, что будет в ней, — просто ответила она. — Они считают вас… возможностью к новым открытиям. И угрозой в равной мере. — А вы, Люция? Кем считаете? Она замолчала, потом встала. Подошла к окну, как будто разглядывая сад, в котором, разумеется, не было ни сада, ни цветов, а только клумба с подвявшими кустами и полуголая липа. Пальцы слегка подрагивали. — Я однажды слышала, как один человек сказал: «Будущее не выбрать, но можно помочь ему случиться». Вот и все, что я вам пока могу сказать. Мне хотел бы задать еще пару вопросов, но она уже шла к двери. — Вы будете на балу у княгини Мещерской? — спросил я ей вслед. — Буду. Но не ради вальса. Дверь захлопнулась мягко, почти незаметно, от которой отшатнулся Нечипор, будто наклонившись, смести пыль в совок. Вот же паршивец! Я уже не раз замечал, как он тайком прикладывает ухо к дверям, когда мы собираемся все вместе в кабинете хозяина. Ладно. Запомню. Потом разберусь. К вечеру Михаила Илларионовича пригласили во дворец. Формально по случаю бала, который устраивал один из высокопоставленных вельмож с целью «вдохновить офицеров и заграничных гостей в эти непростые дни». По сути же, это была очередная дипломатическая ярмарка, где торговали тайнами и секретами политики. — Вы будете блистать, ваша светлость! — сказал Голицын, затягивая пояс на новеньком кафтане хозяина. — Только, чур, танцевать за меня не будете. — Уж постараюсь, батенька, — рассмеялся Кутузов, поправляя манжеты. — А вы, князь, не потеряйтесь в толпе тех, кто будет поднимать платочки от дам. Второй адъютант хмыкнул и, мигом став серьезным, добавил: — А между прочим, слухи идут тревожные. Кто-то в Комитете будто бы намерен предложить… перемещение ставки ближе к Москве. Под предлогом «более быстрого реагирования». — Кто? — Не знаю. Но говорят, что у Аракчеева снова открылся интерес к оборонным проектам. И Платон Зубов зачастил в его канцелярию. Представляете? Кутузов сменил улыбку на хмурость. — Зубов?.. Тот самый? — переспросил я. — Старый фаворит? — Он самый. С ухмылкой, как и прежде, но нынче уж не по нежным делам. Видели будто бы у него папку плотную такую. Подписана: «раздел 6. Новое военное устройство». Где-то я это уже слышал, Григорий Николаевич. Где-то в твоих разговорах… Сердце сжалось. Неужели и до них Зубова дошло? Или же кто-то опережает меня? Или… я сам себя подставил? Михаил Илларионович направился к выходу. Там, у коляски, ожидал Иван Ильич. Полковник Резвой сидел уже внутри. — Осторожнее, князь, — сказал я, следуя за Кутузовым. — Есть вещи, которые лучше не обсуждать даже в бальной зале. — Вот и узнаем, — усмехнулся он. — Вперед. Нас ждут фанфары, дамы… и, возможно, новые слухи. Доехали быстро, пугая собак под копытами тройки. Бал был устроен в одном из залов Аничкова дворца. Хрусталь, шелка, табак, глянец, пудра, тайные взгляды. Все было на месте. Гремела оркестром мазурка. Лакеи разносили шампанское, которое во время войны казалось тут чудом света. Люция стояла у колонны, в голубом платье, под цвет вечернего неба, с жемчугом в волосах. Заметив меня, подошла не сразу. Лишь когда заиграл менуэт, и несколько пар удалились в соседний зал, шагнула ко мне, присев в реверансе. Я поклонился, взял под руку и повел в первом танце. — Вы были правы. Им нужна не пушка и не военная мощь, — шепнула она в такт музыки. — Им нужны ваши принципы с вашими выкладками, что не связаны напрямую с разрушением. Им интересна логика, которая вас ведет, и то, откуда вы все это черпаете. — И за это они платят французскими золотыми? — За это они готовы предложить… защиту, влияние. А, если потребуется, то и отрыв от вашей армии, от ее догм и надзора. — А вы как считаете? Мне стоит отрываться? Она помолчала, перейдя на танцевальный поклон. — Я считаю… вы уже оторваны. С того дня, как впервые заговорили о дивном свете, что горит без масла и фитиля. Я сделал шаг в сторону, не выпуская ее рук: — Они хотят, чтобы я с ними делился наукой? — Да. Они хотят, чтобы вы с ними думали не над военными проектами, а над открытиями для людей. — А Кутузову это понравится? — Поверьте, он слишком умен, чтобы не понимать масштабов вашего разума. Но для него главное победа, а для нас… для некоторых из нас… важнее, что будет после нее. Я ощутил, как пространство вокруг стало тесным. Музыка заглушала мысли. Бальный зал вдруг показался чересчур пышным, словно гробница фараона, что я видел по телевизору в своем времени. И все это, вся эта пышность — заметил я про себя — на фоне разгорающейся войны. — Я подумаю, — сказал я наконец. — Только не сейчас. Не в этом зале, не под этот менуэт. Пусть Наполеон сначала попробует пройти сквозь нас. Люция кивнула. — Вам передадут инструкции как всегда через меня. Или кого-то еще. Следите за людьми в перчатках без пуговиц, это будет одним из знаков. Посмотрев ей вслед, как она удаляется к выходу, мне пришлось возвратиться к Голицыну. Тот с бокалом в руке обсуждал в кругу офицеров последние новости. Михаил Илларионович беседовал в соседнем зале с князем Мещерским, Иван Ильич танцевал с какой-то графиней, а полковник Резвой распекал лакеев, что редко подносят вино. На этот раз Люция не растворилась в толпе, как прежде, а при выходе помахала изящной рукой на прощанье. …В ту же ночь Кутузов разбудил нас, когда до рассвета было еще далеко. Глаза его были красны, в мундире остались складки от вчерашнего вечера. Держа в руках карту, прижимал к ней полоски бумаги с пометками. — Французы все-таки не дали сойтись двум нашим армиям. Мы переглянулись. Спать расхотелось мгновенно. — Бонапартий движется по трем направлениям: Макдональд на север, Жером через Гродно, а сам император, чтоб его конь ногу сломал, идет прямиком на Вильно. Все у них, у чертей, быстренько слаженно, все точно как при покойном Фридрихе. — А Багратион? — спросил Резвой. — Идет на Березину с божьим умыслом. Пытается соединиться с Барклаем, но у них все еще триста верст промеж собой. Обвел нас единственным глазом, во взгляде которого таилась решимость. — Примите приказ, господа. Петербург готовить к обороне теперь уж точно не по бумаге, а на деле. Все, голубчики, начиная от Луги до Шлиссельбурга, посты, переправы, складские дворы, заводы перевести на военное положение. Довлатов, ты знаешь, что делать. Голицын, обеспечишь ему допуск во все военные мастерские. Резвой, скомандуешь проверку путей. Пусть не пройдет ни одна повозка без отметки. А ты, Иван Ильич, соколик, отпишись Матвею Ивановичу, каково у нас положение дел в граде Петровском. — Вы полагаете, он пойдет на Петербург? — осторожно спросил Голицын. — Я ничего не полагаю, — сухо отрезал Кутузов. — Я готовлюсь ко всему. — Развернул карту на столе. — А главное, соколики мои, нам нужен шанс. Шанс объединить армии и дать бой в нужном месте при нужном времени. Вот так. Ради такого, батеньки, пусть град Петровый станет не городом-фонтаном, а городом-крепостью. ---------- Глава 24 Я замечал, как уныние охватило всю столицу. В присутственных местах царили сутолока и неразбериха. Все дела останавливались. В канцеляриях и коридорах стояли настежь раскрытые шкафы, на столах и на полу громоздились горы связок с папками, а по лестницам таскали сундуки, спасая имущество. В моем мире такая суматоха называлась бы эвакуацией. Пахло пылью, мышами и сургучом. Слышался визг пилы и стук молотков. Учреждения спешили отослать куда-нибудь подальше на восток архивы, а кое-кто из начальства отправлял заодно и свои картины, фарфор, бронзу. На Неве, у пристани против здания сената и синода, стояло несколько больших барж: готовились увозить глыбу-камень Петра. Потом вовремя одумались, памятник решили оставить на месте. Как по мне, то дошло до абсурда. Накануне вывоза, когда уже снарядили десятки телег с подводами, к сенатору князю Ростову, которому была поручена отправка памятника, пришел какой-то чиновник и рассказал дивный сон. — Шел я мимо памятника, ваше превосходительство, и бронзовый конь вдруг сорвался, понес царя на Каменный остров, а Петр крикнул народу: «Не бойтесь за Петербург, потому как я охраняю его. Доколе я здесь, Петербург вне опасности!». — И что же ты? — скептически хмыкнул Ростов. — А я бегом к вам с утречка. Негоже, как я полагаю, нам камень сдвигать с места. Ростов решил не вывозить памятника, отчего я едва не расхохотался. Но о чудесном сне почт-директора тотчас же узнала вся столица. Не проходило дня, чтобы на церковной паперти или на рынке не возникал бы вдруг слух: — Холера его забери, того Бонапартия. Не вырвет француз этакую глыбу. — Бабоньки, а памятник-то Петру увезли вчерась! — Не может быть! Не кричи, аки не знаешь. Сам видел, стоит себе величаво. — Ей богу! Селедочница Дарья своими глазами видела, как увезли родимого! Один камень оставши! — Охти мне! — Спаси, царица небесная! Из коляски нам с Иваном Ильичем было видно, как к Сенатской площади стекался народ. Подходя к Исаакиевскому собору, люди издалека с тревогой всматривались, вытягивая шею, убеждались, что и конь, и всадник на месте. — Стоит, целехонек, слава те хосподи! — крестились бабы и, успокоенные, уходили домой. Для нас всех, разбирающихся в общей военной обстановке, пришла из ставки приятная новость. — Император оставил армию, господа, — объявил радостно полковник Резвой. Александр всюду и везде хотел быть первым, насколько мне виделось в те дни. Когда в апреле он отбыл в войска, в Вильне льстецы говорили ему: — Государь, вы как Петр Великий, становитесь сам во главе русских войск! А теперь волей-неволей приходилось сознаться, что никакого Петра из него и не вышло. — Токмо мешает своим присутствием Барклаю, — хмуро делился Прохор со служанкой Маринкой. — Вот ты, девка, ни беса не смыслишь в этакой науке, а наш Ларивонович-батюшка еще мне в Горошках говаривал, что из нашего царя воин аки из тебя королевна. Маринка за такие слова стегала Прохора тряпкой: — Ведь при Аустерлице их величество чуть не погиб! А тут снова на горизонте взошла тусклая звезда Аракчеева. Последнее время он меня оставил в покое, но, как размышлял Иван Ильич, такая передышка могла длиться недолго. Рано или поздно, моя связь с Люцией и ее тайными хозяевами могла обнаружиться. Что тогда? — А тогда братец мой, придется тебе скрыться у Платова. Тот со своими казаками не даст тебя спеленать. Между тем нам стало известно, что из ставки у Полоцка Александр написал воззвание не к Петербургу, а к «первопрестольной столице нашей Москве». В Петербурге народ толпами стоял у желтых листков, расклеенных повсюду, слушал, как священники читают воззвание в церквах: «Неприятель вошел с великими силами в пределы России. Он идет разорять любимое наше отечество. Да встретит он в каждом дворянине Пожарского, в каждом духовном Палицына, в каждом гражданине Минина». Потом Александр из Полоцка уехал в Москву. — Стало быть, государь решил поддержать тамошний дух, — поделился Резвой. — Может, он ждет, что в первопрестольной народ опять попросит его стать во главе всей русской силы? После ночной тревоги Кутузов вызвал всех в кабинет. Голицын, Резвой, Иван Ильич и я расселись по креслам. Сам хозяин стоял у окна, в халате и тапках на босу ногу. Прохор только что вынес таз с горячей водой для парки суставов. На столе лежала карта, исписанная разноцветными линиями со складами, фортами, участками дорог, где телега с грузом уже становились объектом стратегического значения. — Господа, — начал он, не поворачиваясь, — мы не знаем, пойдет ли Бонапарт на Петербург, или же сразу уткнется в Москву. Поэтому, с сего часа столица живет по законам осадного положения. — Приказ уже подписан? — уточнил Голицын, перебирая бумаги. — Я и есть приказ, — буркнул Михаил Илларионович. — Резвой. Твои люди на верфи, на порту, на дорогах готовы ли, как я велел? — Готовы. — Умница, батенька. Особенно проследи за путями на юго-запад, к Новгороду и Пскову. Оттуда могут прийти и товарищ и враг. — Есть, ваше сиятельство. — Голицын. Все форты в состоянии ли готовности? — Милости прошу наблюдать. — Это лишне. Свяжись с генерал-майором Шведе. Пусть вспоминает артиллерию, а не котлеты. — Слушаю. — Иван Ильич, голубчик, на тебе вся переписка с государем и Аракчеевым. Не дай господь еще эту чуму Зубова к нам занесет. Постарайся быть с ним тонким в политесе. — Учту, Михаил Ларионыч. — А ты, Григорий Николаевич… — взглянул на меня особым, чуть прищуренным взглядом зрячего глаза, — составь список того, что мы можем произвести сейчас, не через месяц, не через два, а сегодня. Все, что может осветить, укрепить, зажечь или поразить. Я кивнул, но не ответил сразу. В голове стучала мысль, не дававшая покоя с того дня, как услышал байку о сне чиновника. Наполеон-то пойдет на Москву, а не на Питер, это ведь я знал из истории. Но как показать исторический факт людям девятнадцатого века? Как преподнести столь нелепую мысль, будто мне сорока на хвосте принесла? Прямо вроде нельзя; обиняками, так, гляди, засмеют. Потом все же решился: — Ваше сиятельство, — сказал я осторожно. — Простите, коль покажусь вам смешным. Но мне минувшей ночью тоже приснился сон, как тому почтмейстеру князя Ростова… — Сон? — Кутузов приподнял бровь. Голицын хмыкнул, но промолчал. — Нет, не про камень Петра. Видел я, как француз не в Петербург идет, а обходит. Направляется через Смоленск… на Москву. — На Москву? — повторил Резвой. — Да кто же так воюет? Через всю Россию, чтобы сесть в лужу в столице? Она же лишена стратегического значения, братец! — И все же, — стал настаивать я. — Москву он может взять не ради позиции, а ради удара по сердцу. По духу. В саму глубину русских чувств. — Иного бреда я придумать не мог. Наступила тишина. Даже часы в углу кабинета казались неловкими в своем тиканье. — Иногда, господа, — медленно произнес Кутузов, — именно нелепое становится логичным. История знает капризы великих. Мы не станем игнорировать предупреждение, даже если оно пришло во сне. Довлатов, составь к завтрашнему утру отдельную записку своих мыслей, возможных маршрутов, оценок. Мил душа-человек, молодец, что не стушевался рассказать о сне. Пускай это будет дивно, но мы возьмем твой сон в учтение. Всякое надобно нам предвидеть. У меня отлегло от сердца. Видать, пронесло. Теперь надо было направить мысли других в нужное русло. Как я помнил со школьной скамьи, все готовили Петербург к обороне, а Наполеон, обведя вокруг пальца и государя и полководцев, двинул сразу же на Москву. Хоть и дальше по маршруту, зато в самое сердце империи. От этого и буду плясать, сказал я себе. Пока Кутузов уезжал во дворец, Иван Ильич остался со мной. В руке у него был лист бумаги, уже наполовину исписанный. — Платову напишу. Он должен знать, что в столице неспокойно, а наши потроха, может быть, уже в чужих руках. Напомню ему, чтобы своих донских молодцов не распускал. Хм… может, они нам в будущем и понадобятся не только на границе. — А подпись чья будет? — спросил я. — Моя. Но приложу вкладыш с твоей схемой. Той, что ты вчера чертил про подвижную ось и скоростной разворот казенника. — Думаете, они разберутся? — Платов не дурак. А под ним есть такие умельцы, что и вовсе в механике смышлены. Смастерят, куда денутся? Да и ты не первый раз им чертежи по бумаге шлешь. Я усмехнулся. Разобраться в том, что я предложил — гаубица с нарезной трубой и шарообразным зарядом на унитарной основе — было бы сложно и моим коллегам из двадцатого века. Но суть Платову дойдет: стреляет дальше, точнее, быстрее. А значит, пусть думают сами. Люция появилась через день. Тихо, как всегда. Воротник был поднят, глаза скромно глядели в пол. Я понял, она собирается в путь. — Надолго? — спросил я. — Снова в Вену, там меня ждут. — С пустыми руками не поедете? — Конечно, нет, — и она кивнула на футляр под мышкой. — Там от вас то, что я не совсем поняла. Что-то о законах переноса тепла через медные трубки в отражателях… — Система вентиляции с рециркуляцией. Основа для тепловых двигателей, — пояснил я. — Для кого? — Пока для химиков. Позднее, возможно, для машинистов. А если повезет, то и для всех. Постарайтесь не потеряться в слишком широких объятиях ваших друзей. — Я передам им только то, что не принесет вреда. Вы же верите мне? — Я верю науке, Люция. А она, как и любовь, опасна в неумелых руках. На прощание мы не обнялись, так как на улице ее уже ждали. Провожая унылым взглядом экипаж кареты, я тоскливо вздохнул. Вечером того же дня передо мной лежал чертеж новой пушки, рядом повеление Кутузова, где он требует расширенного плана по обороне Москвы. Люция уже, вероятно, в дороге, а монета с датой «1813» не выходит у меня из головы. Открыл записную книжку, вытащив ее из тайника. Туда я скопировал через кальку обе стороны монеты. Стал разглядывать через лупу, и вдруг… На обратной стороне герба Наполеона… появилась новая царапина. Как тонкая линия. Как будто кто-то держал монету после меня и провел гвоздем, проверяя, золото или подделка? Слегка потрясенный, я задумался. Значит, снова кто-то копался в моем тайнике, где лежали пароли, формулы, коды и медная трубка в качестве установления связи. Черт возьми, но кто? Может, все же Нечипор, так любивший подслушивать? В этот миг он напомнил мне секунд-майора Говорухина под Очаковым, когда мы с Кутузовым были еще молодыми. Тот тоже не гнушался подслушивать у палаток, как и его сослуживец Дубинин. Господи, сколько времени-то улетело! Оба уже канули в вечность, а я все еще нахожусь не в своем измерении, здесь, в девятнадцатом веке… Ностальгия по жене и дочурке окончательно сморила мое уставшее тело, и когда тихий ангел, наконец, пролетел, я уснул. А наутро хозяин уже интересовался запиской моих вычислений и выводов. — Сделано, Михаил Илларионович, — ответил я, стараясь говорить ровно, хотя внутри все кипело. Записка… да я целую диссертацию мог бы накатать, если б позволили! Но тут ведь каждая строчка, как пороховая дорожка: шаг влево, шаг вправо, и взлетишь на воздух, а может, и без всякого фейерверка просто попадешь в темный карцер Аракчеева. Все собрались после завтрака в библиотеке. Михаил Илларионович, хмурясь, повернулся к карте, давая понять, чтобы каждый приступал к своим обязанностям. Голицын поднялся, с легким поклоном отступая к двери, а Резвой, прикрывая усмешку усами, кинул мне через плечо: — Сны твои, братец, я бы записывал для истории. Глядишь, выйдет «Толкование Довлатова» на манер святого отца Кирилла. Я отмахнулся шутя, не найдя слов, и вслед за Иваном Ильичом вышел в приемную. — Ну что, — спросил он, подбирая полы сюртука, — возьмешься нынче за свою бумагу? — Возьмусь. Только не знаете ли вы, как объяснить начальству, что нам нужны еще десять медников, пуд селитры и всякий прочий дьявольский набор? — А это уж твоя голова, — усмехнулся он. — Ты у нас человек ученый, придумай. Хм… Придумаю, куда ж теперь деться. Если не придумаю, тогда конец всем нашим хитростям. Вечером, запершись у себя, я разложил на столе бумаги, достал чертежные инструменты, свечи придвинул поближе. Нельзя было терять ни часа. С одной стороны от меня полагалась записка для Кутузова, с другой полагался список вещей, что нам нужны для опытов. Электричество… эх, если бы можно было сразу поставить батарею Вольта, а там и фонари на всю линию укреплений! Но это мечты. Придется исходить из того, что есть: цинк, медь, кислота — вот тебе и первое звено. Макая перо, писал быстро, на отдельной странице набрасывал расчеты. Вот свеча да огниво, к примеру, привычная всем вещь. Но если собрать несколько банок, залить селитровой смесью, вставить медные и цинковые пластины… Теоретически можно получить ток. Пусть слабый, но для искры хватит. И если снабдить пушку таким «огненным замком»… Не надо будет фитиля! Зажгли один раз — БАЦ — и все. Выстрел мгновенный, без дыма запалов! Эврика! — как вскричал бы Архимед, погружаясь в ванну с водой. Я даже набросал схему «электрического ключа», как обозвал его про себя. Теперь к списку: проволока, смола, куски лака. Надо будет через Голицына выбить материалы, он ведь ближе к казенным складам… Послышались шаги. Я мгновенно перевернул листы чистой стороной вверх. Хитрый Нечипор просунул голову: — Барин, к вам графиня Люция пожаловали. Велите просить? Сердце ухнуло вниз. — В этот час? — выдохнул я. — В этот, — ухмыльнулся он. — Гляди-ка, барин, как к вам изволят… — Проводи, — перебил я денщика. Поднялся, собрав все листы в кожаную папку. Люция… значит, новости из Вены. Или… проверка? Она вошла легко как ангел, словно в собственный салон, в темном дорожном плаще, из-под которого виднелась белая перчатка. Лицо светилось улыбкой. — Bonsoir, monsieur Dovlatov, — приветствовала по-французски. — Надеюсь, не помешала? — Вовсе нет, — ответил я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. — Какая встреча без пользы? Сняв перчатки, положила на стол маленький конверт, перевязанный голубой лентой. — Это из Вены. Там ждут ваших новых разработок. Но, прошу вас, будьте осмотрительны, в Петербурге слишком много глаз. За мной снова следили. Я взял конверт, чувствуя, как холодок пробежал по спине. Если следили, значит, этот конверт не от ученых, а от военных. Ждут разработок… Да будут они ждать хоть до второго пришествия, если получат то, что я для них приготовил. Ложь, завуалированную в схемах. — А еще, — она подняла на меня взгляд, в котором играли огоньки, — вы не забыли о нашем условном знаке? Я улыбнулся, вспоминая слова: «Ветер всегда дует с запада». Потом же, у меня была их медная трубка в качестве ответного пароля. — Как можно забыть? — сказал я негромко. Она подошла ближе, и я уловил в ее голосе оттенок тревоги, тщетно скрытой: — На балу завтра у графини Потоцкой будет кое-кто, кого вы должны знать. Если ошибетесь хоть в одном слове, тогда все будет кончено. Я хотел ответить, но не успел. С улицы донесся топот копыт, затем резкий окрик часового и шум у ворот. Люция быстро метнула взгляд к окну, затем ко мне: — Это за мной. Продолжим позже, месье. И, не дожидаясь ответа, скользнула к двери. Я остался с конвертом в руке, едва не поверив, что всегда, когда в политике дама, дело ведет к войне. Взять хотя бы Елену Троянскую… Что там у ворот? Ринувшись к окну, застыл: по двору шли солдаты с факелами, а посреди их двое офицеров с черной повязкой на рукаве. Аракчеевские люди? Или… кто-то похуже? В дверь ударили кулаком. — Григорий Николаевич! По распоряжению! Откройте немедленно! Дослушав последний удар в дверь, я глубоко вдохнул и посмотрел на конверт, лежащий на столе, словно на кусок раскаленного железа. Медную трубку, схемы, записку для Кутузова молниеносно сунул в тайник за панелью шкафа. Встав на колени, как мальчишка, торопливо задвинул створку. — Сейчас! — крикнул я, стараясь, чтобы голос не дрогнул. На пороге стояли двое офицеров, лица их освещались дрожащим светом факелов. Черные повязки на рукаве означали знак комитета военной полиции. Один шагнул вперед: — Прошу прощения, господин Довлатов, но приказ строгий. Вы должны немедленно следовать с нами. — В чем дело? — Вопросы решите на месте. В голосе не было грубости, но и тени объяснений тоже не было. Так говорят, когда приказ не предполагал споров. Я накинул шинель, сунул за пояс маленький пистолет. Без него выходить из комнаты в такой час было бы глупо. А что толку? Если это опять затея Аракчеева, то пистолет здесь был таким же абсурдным, как новогодняя елка в амбразуре пулемета моего двадцатого века. Смех, да и только. Вывели во двор. В лунном свете виднелась коляска. Ни одной лишней фигуры вокруг, все сделано тихо, без толпы и криков. Тронулись. Куда везут, я понял спустя полчаса. Темные громады домов отступили, впереди замаячил силуэт казарменных корпусов на Петроградской стороне. Все дома, казалось, впитали в себя ледяное молчание этих людей. Сидел молча, слушая, как мерно стучат копыта, и прокручивал в голове все варианты: монета, царапина, Люция, чертежи, слова на балу… Господи, неужели кто-то все-таки нашел путь к моему тайнику? А ведь нашел, черт побери, я же сам видел не тот порядок, в котором его оставлял. Плюс царапина на монете. В мыслях снова возник Нечипор, приложившийся ухом к двери. Или дело не в нем? Остановились у низкого здания с решетчатыми окнами. Внутри горел свет. Провели в просторный кабинет, заставленный шкафами с делами. У письменного стола сидел тот самый сухощавый человек с орлиным профилем и холодными глазами, лицо которого я знал по портретам и помнил с нашей последней встречи. Опять он, этот злой гений, преследующий меня с момента первых моих разработок. Генерал и граф Алексей Андреевич Аракчеев собственной персоной. Поднял на меня взгляд, от которого даже стены, казалось, делались прямее. — Господин Довлатов, — произнес он негромко. — Вот мы снова и встретились. Ночь не самое удобное время для встреч, но государственные дела не знают сна. Садитесь. Я сел, чувствуя, как под кожей ходят мурашки. — Вы ведете переписку с казачьими атаманами, — сказал он так же спокойно, как будто читал прогноз погоды. — Передаете им чертежи. Почему? — По поручению Михаила Илларионовича, — ответил я, стараясь говорить твердо. — Все действия согласованы. — Возможно, — кивнул он. — Но зачем в этих чертежах указаны детали, которых даже наши заводы пока не производят? — Это… опережающее решение. Мы должны думать на месяц вперед, если хотим выстоять против Наполеона. — Да. Но вы еще передаете свои чертежи в Вену, мы следим и знаем об этом. — Тут как раз все просто, ваше сиятельство. Я передаю два вида схем. Одни идут французским военным как ложные подмены, из которых ни одна пушка не выстрелит точно, а вторые уходят ученым, и они никак не имеют отношение к оружию. Скорее, они безобидны, а представляют интерес лишь для науки. Он смотрел на меня так долго, что казалось, время застыло. Потом вдруг спросил: — Вы любите Отечество, Довлатов? — Больше жизни, — ответил я, и это было правдой. — Тогда помните: у нас нет права на ошибку. Кто играет в свою игру в такое время, тот предатель, даже если сам об этом не догадывается. Я вам уже предлагал однажды, присоединиться ко мне, но вы отказали. — Я остался со своим хозяином, ваше сиятельство. — Гм… разумно, похвально. Но при мне вы были бы в большей безопасности и вас не допекали бы европейские лазутчики, нежели при Кутузове. Он уже стар, господин прапорщик, а я еще молод. Эти слова он сказал тихо, почти шепотом, но от них холод прошел по костям. Потом, к моему изумлению, он поднялся и протянул мне бумагу: — Передадите Кутузову. Лично. Вскроет только он. Я принял конверт. На сургуче чернел герб военного ведомства. — Можете идти, — добавил Аракчеев. — Но помните то, что я сказал. К рассвету я вернулся домой. На столе все лежало как прежде: чертежи, записи, та самая медная трубка. Монета, черт бы ее побрал, лежала в кармане жилета. Я вытащил ее, посмотрел. Царапина никуда не исчезла. Сжал кулак так, что ногти впились в ладонь. Потом был прием у графини Потоцкой. Сам бал я помнил смутно. Опять возник провал в памяти, как в прошлые два раза. Перезагрузка сознания, сбой программы в теле Довлатова, как сказали бы операторы в моем двадцатом столетии, если бы знали мое перемещение в девятнадцатый век. В памяти всплывало что-то вроде огней, хрусталя, запаха духов, смеха. Музыка лилась рекой, а у меня в голове стучали слова Аракчеева: «Кутузов уже стар, а я еще молод…» Люция мелькнула среди танцующих, как лебедь на темной воде. Когда она приблизилась, я склонился в галантном приветствии: — Ветер всегда дует с запада. Она улыбнулась. — Сегодня никаких паролей и тайн. Просто танцуем, господин кавалер. Простите, что так внезапно покинула вас. Со мной уже беседовали люди Аракчеева. — И что вы ответили? — Что не имею никакого отношения к французским военным. Я предлагала вам сотрудничество от имени австрийских ученых, не более. — А они? — Оставили в покое. Но это… пока. С души слетел груз. Хоть Люция теперь была в безопасности, и то хорошо. Правда, временной, но война и вторжение Наполеона могли все изменить, так что буду надеяться. В конце бала с пышным приемом и восхитительным ужином, после разъезда карет, я, наконец, проводил ее домой. В особняк заходить не стал, однако удалось на прощанье слиться с ней долгим поцелуем. На том и расстались, как мне показалось, уже не просто друзьями, а нечто большим для нас обоих. И что удивительно, вины перед своей супругой, оставшейся там, в моем времени, я не почувствовал. Все оставалось как прежде: разумом и любовью я был с ней, а телом Довлатова отныне стал верен Люции. Такие дела… Наутро пришло с почтой письмо от Платова. Сухие строчки были адресованы Кутузову, но в них было то, что заставило меня сжать губы до боли: «Ваше высокопревосходительство, скоро ждите известий с границы. Ветер переменит направление. С дружбой и почтением, Платов». Значит, колесо истории все же меняет свой ход, благодаря «эффекту бабочки»? Значит, мои разработки ломают ход привычной мне эволюции? Выходит, Наполеон пойдет на Москву, но другим, измененным маршрутом? В тот день я вышел на Сенатскую площадь. Памятник Петру стоял, как и прежде, величавый и холодный. Люди крестились, глядя на него, и шептали: — Доколе он здесь, Петербург вне опасности. — Смастерить бы Бонапартия с дерева, да поджечь бы… — Не дойдет он сюды, холера его забери… А я смотрел и думал: Петербург-то устоит, это доказано ходом истории. Но что будет с Москвой в этом альтернативном витке эволюции? И что будет со мной, если изменения уже наступают? Монета лежала в кармане. Ветер поднимал пыль, и казалось, что он действительно дует с запада. А следующим вечером я увидел случайно Нечипора и, пожалуй, что вовремя. Он выходил из моей комнаты тихо, словно кот, только коты, насколько я знал, не прячут за пазухой медную трубку. Значит, все-таки Нечипор. Хитрый денщик, продавшийся аракчеевским сыщикам. Вот, значит, откуда всесильный фаворит так подробно знал о моих чертежах. Не Люция вела двойную игру, а один из самых близких лакеев Кутузова. Недаром Прохор имел на него больной зуб, часто бурча под нос: «И чего подслушивает, харя соленая, чума ему в глотку?» Увидев меня на ступеньках, Нечипор застыл. — Ты куда это, голубчик? — спросил я холодно, преграждая дорогу. Он вздрогнул, побледнел, но попытался усмехнуться: — Да я… это… свечку поправлял в вашей лампаде, барин. — Свечку? — я шагнул ближе. — В кармане что прячешь? Царапину ты гвоздем прочертил на монете? Трубка скользнула на пол. Металл звякнул. — Я эт-то… позвольте, барин… Минутой позже в комнате уже был Иван Ильич. Выслушал мои слова, а затем, не дав Нечипору и рта раскрыть, вызвал конвой. — С дозволения Михаила Илларионовича, — произнес он сухо, — отправим его к Платову. Пусть там посидит под замком. Если он связан с кем-то, сразу узнаем. Нечипор побледнел так, что казалось, кровь ушла в пятки. Когда его выводили, он вдруг бросил на меня взгляд, вроде не злобный, но какой-то жалобный, что ли. Будто хотел сказать что-то важное… но промолчал. Когда увезли, Иван Ильич спросил у Резвого: — Как думаешь, чертежи Григория этот сукин сын передавал лакеям Аракчеева? — Этот. А кому еще? Не Маринка же с Прохором и не Голицын. Пускай Матвей Иванович там по-своему развяжет ему язык. Хлыщи аракчеевские туда к казакам ни в зуб ногой не сунутся. — А Михаилу Ларионычу что скажем? — А чего говорить? Он сам мне давеча поведал, как видел Нечипора у дверей с приставленным ухом. Стало быть, тоже догадывался. Теперь знаем все. Вечером, оставшись один, я стал перебирать на столе чертежи, конверт Люции, список материалов, что завтра потребуются для опытов. А в голове все время крутилась мысль: успею ли я? Потому что уже шли известия с границы. Наполеон продвигался между двумя армиями Багратиона и Барклая как лавина. Вбивал клинья полков в наши редуты, крошил мелкие казачьи сотни и шел, шел, шел. Но не тем путем, что хранился в моей памяти. Не Смоленск, не Вязьма… И даты рушились, ломались, как стрелки на поломанном хронометре. Скакали вперед, как безумные жеребцы. События рвались, ломая все рубежи. Календарь дрожал в руках, будто боялся собственного бессилия. История, которую я знал, кончилась. Началась другая. Я был единственным, кто понимал, что мир уже сходит с тех рельсов, по которым шел два века назад. И если я не успею… Тогда не будет ни Москвы, ни России. А, возможно, и меня самого… КОНЕЦ ВТОРОГО ТОМА. ---------- Nota bene Книга предоставлена Цокольным этажом , где можно скачать и другие книги. Сайт заблокирован в России, поэтому доступ к сайту, например, через Amnezia VPN : -15% на Premium, но также есть Free. Еще у нас есть: 1. Почта b@searchfloor.org — отправьте в теме письма название книги, автора, серию или ссылку, чтобы найти ее. 2. Telegram-бот, для которого нужно: 1) создать группу, 2) добавить в нее бота по ссылке и 3) сделать его админом с правом на «Анонимность» . Если вам понравилась книга, наградите автора лайком и донатом: Адъютант Кутузова. Том 2 ----------